Annotation

Данный труд является классическим образцом исследования в области истории религии. Религиозные идеи представлены здесь не только в хронологическом порядке, но и объединены единым пониманием многообразия религиозной жизни всех культур и континентов. Элиаде виртуозно владеет методами сравнительной антропологии и демонстрирует общие тенденции в развитии религиозных идей. "Для историка религий знаменательно всякое проявление священного: каждый ритуал, каждый миф, каждое верование и каждый образ божества отражают опыт священного и потому несут в себе понятия бытия, смысла, истины".

Книга представляет религии и их традиции от конца древнего периода до позднего Средневековья, и далее до Реформации и Просвещения. Работа включает также дополнительные главы по религиям Древней Евразии, Тибета, по магии, алхимии и герметической традиции.

 

Мирча Элиаде

История веры и религиозных идей

Том 3. От Магомета до Реформации

От автора

Причина задержки выхода в свет данного тома — мое нездоровье: с некоторых пор мое зрение слабеет, и упорный артрит не позволяет мне уверенно держать перо. Это же обстоятельство вынуждает меня для завершения "Истории веры и религиозных идей" прибегнуть к помощи коллег из числа моих бывших учеников.

Как непременно заметит читатель, я изменил план книги, заявленный в Предисловии ко второму тому, а именно — довел историю христианских церквей до эпохи Просвещения и перенес в последний том главы о распространении индуизма, о средневековом Китае и религиях Японии. Четыре главы занимает история верований, религиозных идей и учреждений Европы в период с IV по XVII в. Но я счел возможным уделить меньше места воззрениям, уже известным западному читателю (например, схоластике или Реформации) ради того, чтобы подробнее остановиться на некоторых явлениях, умалчиваемых или походя освещаемых в учебниках: на инакомыслии, ересях, народных обычаях и мифологии, колдовстве, алхимии, эзотеризме. Эти религиозные феномены, понятые каждый в своем духовном ареале, представляют определенный интерес, а порой и просто грандиозны. В любом случае, они неотделимы от истории европейской религии и культуры.

Важным разделом заключительного тома "Истории…" станет освещение архаических и традиционных религий Америки, Африки и Океании. Наконец, в последней главе я попытаюсь проанализировать религиозное творчество современного общества.

Выражаю благодарность профессору Чарльзу Адамсу, который любезно согласился ознакомиться с главами XXXIII и XXXV и высказал ряд ценных замечаний. В то же самое время я оставил за собой право самостоятельной интерпретации шиизма и мусульманской мистики на основе герменевтических разработок моего незабвенного друга Анри Корбена. Выражаю признательность моему другу и коллеге профессору Андре Лакоку, внимательно прочитавшему весь последний том и внесшему в него исправления, а также моему издателю и другу Жан-Люку Пиду-Пайо за тот интерес и за то терпение, с какими он наблюдал осуществление этой работы.

Постоянная поддержка, любовь и преданность моей жены помогли мне не потерять мужество и преодолеть вызванные болезнями усталость и уныние. Благодаря ей этот труд доведен до конца.

М. Э.

Чикагский университет. Апрель 1983

 

Глава XXXI

РЕЛИГИИ ДРЕВНЕЙ ЕВРАЗИИ: ТЮРКО-МОНГОЛЫ, ФИННО-УГРЫ, БАЛТО-СЛАВЯНЕ

§ 241. Охотники, кочевники, воины

Стремительные набеги тюрко-монгольских завоевателей — от гуннов (IV в.) до Тамерлана (1360–1404 гг.) — вдохновлялись мифическим образом первобытных евразийских охотников: хищник, преследующий дичь в степи. Скорость передвижения, внезапность вторжения, истребление целых народов, уничтожение признаков оседлой культуры (городов и деревень) — все это сближает отряды всадников — гуннов, аваров, тюрков, монголов с образом стаи волков, преследующих оленей или нападающих на стада пастухов-кочевников в степи. Разумеется, полководцы хорошо это понимали и использовали в своих стратегических и политических целях. Но еще действеннее было мистическое очарование хищного зверя в облике всадника. Некоторые алтайские племена помнили о своем прародителе — Волке-демиурге (ср. § 10).

Молниеносное разрастание "империи степей" и ее удивительная недолговечность до сих пор остаются загадкой для историков. Действительно, в 374 г. гунны сокрушают остготов на Днестре, подтолкнув тем самым другие германские племена к массовому переселению, опустошают ряд провинций Римской империи, начиная с венгерских степей. Аттиле удается подчинить себе обширные пространства Центральной Европы; однако после его смерти в 453 г. раздробленные и рассеянные гунны навсегда сходят с исторической сцены. Так же и огромная Монгольская империя, за двадцать лет (1206–1227) созданная Чингисханом и расширенная его наследниками (до Восточной Европы после 1241 г., до Персии, Ирака и Анатолии — после 1258 г., до Китая — к 1279 г.), приходит в упадок после неудачного похода на Японию (1281). Считавший себя преемником Чингисхана монгол Тамерлан был последним великим завоевателем, исповедующим культ "хищника".[1]

Впрочем, все эти «варвары», нахлынувшие из степных просторов Центральной Азии, не оставили без внимания культурно-религиозные достижения цивилизованных народов. Ниже мы покажем читателю, что их предки — доисторические охотники и скотоводы-кочевники — тоже пользовались достижениями народов, проживавших в разных районах Южной Азии.

Народности, говорившие на алтайских языках, заселяли громадную территорию: Сибирь, Приволжский регион, Центральную Азию, Северный и Северо-Восточный Китай, Монголию, Турцию. Выделяются три главные ветви этих народов: 1) общетюркская (уйгуры, чагатаи), монгольская (калмыки, монголы, буряты) и 3) тунгусо-маньчжурская.[2] Первоначально эти народы населяли, по-видимому, степи вокруг Алтайских и Саянских гор, районы между Тибетом и Китаем вплоть до сибирской тайги на севере. Алтайские и финно-угорские народности занимались охотой и рыболовством в северных районах, кочевым скотоводством в Центральной Азии и в меньшей степени — земледелием в южных районах своего обитания.

Еще с доисторических времен северные районы Евразии испытывали влияние культуры, технологии и религиозных идей, приходивших к ним с юга. Оленеводство было подсказано им одомашниванием лошади, заимствованным у степных народов. Благодаря появлению доисторических центров торговли (например, Олений остров на Онежском озере) и выплавки железа (Пермь), укреплялись культурные связи сибирских народов.[3] Народы Центральной и Северной Азии впоследствии ассимилировали религиозные идеи месопотамского, иранского, китайского, индийского, тибетского (ламаизм), христианского (несторианство), манихейского происхождения, которые дополнялись влиянием ислама и, с недавнего времени, русского православия. Следует, однако, отметить, что все эти заимствования не всегда могли радикально преобразить давно сформировавшиеся религиозные системы. Некоторые верования и обычаи, практиковавшиеся охотниками в период палеолита, все еще живы в северных районах Евразии. В ряде случаев древние мифы и архаические религиозные обряды сохранились в народе под одеждами ламаизма, мусульманства или христианства.[4] Это означает, что, несмотря на существующий синкретизм, можно выделить некоторые типические понятия: небесный бог — властитель над людьми, доминирующий тип космогонии, мистические связи с культом животных, шаманизм. Тем не менее, наибольший интерес религии Центральной и Северной Азии представляют именно из-за их синкретической структуры.

 

§ 242. Тэнгри — "Бог-Небо"

Главное божество алтайского пантеона — это, несомненно, Бог Тэнгри (Тенгри у монголов и калмыков, Тенгери у бурятов, Тэнгере у волжских татар, Тингир у бельтиров). Вокабула тэнгри, имеющая значение «бог» и «небо», является тюрко-монгольской словарной единицей; известное "еще в доисторической Азии, это слово имело необычную судьбу. Его распространенность во времени, пространстве и в цивилизациях невероятно широка: оно было зафиксировано еще два тысячелетия назад, употреблялось по всему азиатскому континенту — от границ Китая до юга России, от Камчатки до Мраморного моря, служило алтайским язычникам для обозначения их Верховного Бога и второстепенных божеств, сохранилось во всех крупных мировых религиях (христианство, манихейство, ислам и т. д.), с которыми тюрки и монголы последовательно соприкасались в ходе истории".[5]

Слово тэнгри служит для обозначения божественного. У народности сюнну еще во II в. до н. э. так назывался великий небесный бог. В древних текстах этого бога называли «высший» (юзё), "белый и небесный" (кёк), «вечный» (мёнхе); он одарен «силой» (кюс).[6] Одна из тюркоязычных орхонских надписей свидетельствует: "Когда сотворены были наверху синее небо, а внизу мягкая земля, между ними двумя были сотворены и сыны человеческие (=люди)".[7] [8] Отделение Неба от Земли можно толковать как акт космогонического творения. Источники не дают прямых указаний на Тэнгри как творца космогонии. Однако алтайские татары и якуты используют слово «творец» как одно из названий своего бога. Согласно поверьям бурятов, их боги (тенгери) сотворили человека, который жил счастливо до тех пор, пока злые духи не принесли на землю болезни и смерть.[9]

Космический порядок и, следовательно, организация мира и общества, а также судьбы людей целиком и полностью зависят от Тэнгри. Так же и любой правитель должен заручиться покровительством Неба. В орхоно-енисейских надписях говорится: "Тэнгри, который возвысил моего отца-Кагана… Тэнгри, который вручает мне империю, этот Тэнгри сам утверждает меня Каганом…"[10] Каган — это Сын Неба, по китайской модели (см. § 128). Любой правитель есть посланник или представитель Бога-Неба; он следит за неукоснительным поддержанием культа Тэнгри во всей его силе и цельности. "Когда царит анархия, когда племена рассеяны и больше нет Империи, как сейчас, некогда могучий бог Тэнгри превращается в deus otiosus [праздного бога] и уступает свое место множеству более мелких божеств или рассыпается на части (дробление Тэнгри)… Когда больше нет властелина, Бог-Небо медленно уходит в забвение, возрождаются и выходят на первый план народные культы".[11] (Монголы знали 99 тенгри, каждый имел собственное имя и твердые функции). Превращение Небесного Бога-Властелина в deus otiosus — явление почти повсеместное. Что касается Тэнгри, то его превращение в другие божества или замена таковыми сопутствовала, как нам представляется, распаду империи. Тот же феномен, впрочем, наблюдался и в других исторических ситуациях (См. наш "Трактат по истории религий", § 14 и далее).

У тэнгри не было святилищ; их, похоже, никогда не изображали в виде статуй. В известной беседе с имамом Бухары Чингисхан сказал: "Дом Бога — вся Вселенная. Зачем же назначать особенное место, например, Мекку, для паломничества?" Небесный бог всеведущ, как и боги других народов. Произнося свои клятвы, монголы всегда прибавляли: "Небо тому свидетель!". Чтобы помолиться своему Богу, предводители военных отрядов взбирались на вершину горы (популярный образ Центра Мира), а перед началом военных действий они уединялись в полевых шатрах (иногда на три дня, как, например, Чингисхан), а войско в это время призывало небеса на помощь. Сам Тэнгри выказывал недовольство, посылая людям космические знамения: кометы, засухи, проливные дожди. Люди возносили ему мольбы (как, например, монголы и бельтиры), приносили ему в жертву скот — быков, лошадей, баранов. Жертвоприношения небесным богам делались повсеместно, особенно в случае природных бедствий и катастроф. В Центральной и Северной Азии и в ряде других районов дробление Тэнгри на множество божеств сопровождалось их ассимиляцией местными богами — грозы, космического плодородия и т. д. Так, на Алтае единого бога Бай Ульгена ("Весьма Великого") заменил Тенгере Кайра Кан ("милосердный Господин Небо"), и уже ему, а не прежнему Богу, приносили в жертву лошадь (см. ниже, § 246).[12] Другим небесным богам были свойственны отход от мира и пассивность. Так, тунгусский Буга ("Небо", "Мир") не имеет культа; хотя это всезнающий бог, он не вмешивается в мирскую жизнь людей и даже не наказывает их за проступки. Якутский Юрун айы тойон живет на седьмом небе, правит всем на свете, но творит только добро (иначе говоря, не наказывает провинившихся).[13]

 

§ 243. Строение мира

Космология и космогония алтайских народов исключительно интересны: с одной стороны, в них сохранились архаические элементы, присущие традиционным культурам, а с другой — дошедшие до нас формы этих культур указывают на длительный синкретический процесс ассимиляции и переосмысления заимствованных понятий. Более того, эта космология не всегда, как нам кажется, солидаризируется с наиболее распространенными космогоническими мифами Азии. Впрочем, следует помнить о том, что мы имеем дело с весьма разнородными источниками: космогонический миф является самым популярным в народной среде, и с этим обстоятельством мы еще не раз столкнемся.

Народы Азии и других регионов понимают Мир в общих чертах как состоящий из трех уровней — Неба, Земли и Преисподней, — объединенных в единое целое центральной осью, проходящей через некое «отверстие», некую «дыру». Именно через эту «дыру» боги спускаются на землю, а мертвые — в глубины Преисподней. Проходя через нее, дух шамана воспаряет или спускается во время своих экстатических небесных или инфернальных путешествий. Эти три уровня, где обитают боги, люди и "Хозяин Преисподней" с умершими, воспринимаются как три космических этажа, расположенные один над другим.[14]

Многие алтайские народы представляют себе небо в виде шатра: Млечный Путь становится у них соединительным «швом», звезды — пропускающими свет «дырами». Время от времени боги приподнимают край шатра, чтобы взглянуть на Землю: тогда начинается звездный дождь. Иногда небо представляют как крышку, временами неплотно прилегающую к краям земли: тогда через щель прорываются сильные ветры. Через эту же узкую щель герои и другие избранные существа могут протиснуться с земли на небеса. В центре Неба сияет Полярная Звезда, к ней, как к верхушке шеста, крепится небесный шатер. Ее называют "Золотой Гвоздь" (монголы, буряты), "Железный Гвоздь" (сибирские татары), "Солнечный Гвоздь" (телеуты и другие народы).[15]

Как и следует ожидать, данная космология отразилась и в микрокосме земных людей. У них Ось Мира имеет конкретный образ: это либо столбы, поддерживающие их жилища, либо отдельные сваи, называемые "Столпами Мира". По мере того, как совершенствовалась форма жилища (от шалаша с конической крышей до юрты), мифо-религиозная функция несущего столба передалась отверстию для дыма в верхнем круге юрты. Оно соответствует такому же отверстию "Небесного Дома", «дыре» в небесном своде — Полярной Звезде. Это повсеместно распространенная космогоническая символика.[16] Ее изначальная идея была навеяна верой в возможность непосредственного сообщения с Небом. На макрокосмическом плане это сообщение осуществляется с помощью Оси (Столба, Горы, Древа), на микрокосмическом — с помощью несущего столба жилища или отверстия в войлоке юрты. Иначе говоря, всякое человеческое жилище проецируется в Центр Мира; устроение любого алтаря, шатра или дома делает возможным переход на другой уровень для общения с богами, а в случае шаманов — для восхождения на Небо.

Мы уже не раз говорили о том, что самые известные мифические изображения Центра Мира — даже в доисторических космогониях (см. § 7) — это Космическая Гора и Мировое Древо. Эти образы встречаются как у алтайских, так и у других народов Азии. Алтайские татары представляют своего Бай Ульгена сидящим в Центре Неба на Золотой Горе; абаканские татары называют ее Железной Горой. Тот факт, что монголам, бурятам, калмыкам эта гора известна под названиями Сумбур, Сумур или Сумер, лишь свидетельствует об индийском влиянии (=мифическая гора Меру) и не означает, что этим народам не был известен более древний и универсальный символ.[17] Что касается Мирового Древа, то этот символ принят в Азии повсеместно, и это один из главных символов шаманства. Космологически Мировое Древо возвышается в центре Земли, там, где находится ее «пуп». Ветви дерева касаются дворца Бай Ульгена. Мировое Древо связывает три космических плана, и его корни проникают в недра Земли. Монголы и буряты верят, что боги (тенгери) питаются плодами, созревающими на Древе, а согласно поверьям других алтайских народов, души неродившихся детей до появления на свет отдыхают, как птички, среди ветвей Космического Древа, и именно сюда за ними приходят шаманы.[18]

Считается также, что шаманы делают свои бубны из древесины Мирового Древа. Шаман помещает его изображение перед своей юртой и внутри нее и рисует Древо на своем бубне. Как мы увидим ниже (§ 245), карабкаясь на ритуальную березу, алтайский шаман фактически взбирается на Космическое Древо.

 

§ 244. Перипетии Сотворения Мира

Миф о сотворении мира, распространенный среди народов Северной и Центральной Азии, — это универсальный миф, хотя в разных районах он бытует в разных формах. Его архаичность (см. § 7) и повсеместная распространенность — за пределами Северной и Центральной Азии он был известен в доарийской и арийской Индии, в Юго-Восточной Азии, в Северной Америке, — многочисленные модификации, которым он подвергался в течение веков, делают его самым привлекательным объектом исследования для ученого-религиеведа. Попытаемся выделить специфические черты центрально-азиатских (и восточноевропейских, § 250) версий о создании Земли и опишем сначала те, которые считаются наиболее древними. Архаический ландшафт почти всегда одинаков: до Сотворения Мира все покрывали Великие Воды. Сценарий сотворения мира имеет варианты: 1) Бог в облике животного сам погружается в пучину и возвращается с комочком ила, из которого создает Мир; 2) он посылает в водные глубины некое земноводное животное (водоплавающую птицу); 3) он заставляет нырнуть в воду некое существо (иногда орнитоморфное), которое он до того момента не знал и которое впоследствии станет его врагом. Первый вариант мифа известен в индуизме; здесь великий бог — Праджапати, Брахма, Вишну, — превращенный в вепря, погружается в воду и поднимает Землю из ее глубин (см. том I, библиография к § 75). Второй вариант известен исключительно широко (его знали в доарийской Индии, в Ассаме, в Северной Америке и т. д.); следует отметить, что этот вариант не указывает на противостояние Создателя и животных-ныряльщиков; лишь в легендах Восточной Европы и Азии космогонический ныряльщик имеет «дуалистическую» окраску.

Поразительное слияние второго и третьего вариантов наблюдается в мифологии тюркских народов. В бурятском мифе описывается, как у вод первобытного океана появляется Сомбол-Буркан;[19] он встречает там водоплавающую птицу и просит ее нырнуть в глубину. Из комочка ила, принесенного ему птицей в клюве, он сотворил Землю. Согласно другим вариантам, Буркан создает и человека — также из комочка ила.[20] В одном из татарских мифов белый Лебедь по наказу Бога ныряет в воду и приносит в клюве немного земли, из которой Бог создает землю — плоскую и ровную. Только потом появляется дьявол, чтобы сделать болота.[21] По преданиям алтайских татар, вначале, когда существовали одни только Воды, Бог и «человек» плавали вдвоем в облике черных гусей. Бог послал «человека» на поиски ила. Тот выполнил поручение, но утаил во рту немного ила. Земля начала разрастаться, стала разбухать и частица ила, утаенная «человеком», и ему пришлось выплюнуть его: так появились болота. Бог сказал «человеку»: "Ты согрешил! Да будут дурными твои подданные! Мои же будут праведными, увидят Солнце и Свет и дадут мне имя Курбистан (=Ормазд). А ты станешь Эрликом".[22] Очевиден синкретизм с иранскими мифами при полном сохранении сценария космогонического погружения. Сходство «человека» с Хозяином Глубин, Эрлик Ханом, объясняется тем, что Первый Человек, мифический предок, был одновременно и Первым Смертным (эта мифологема широко представлена в мировых космогониях).

У монголов разновидности этого мифа имеют более сложный сюжет. Очирвани (=Важрапани) и Цаган-Шукурти спускаются с небес к первобытному морю. Очирвани просит своего спутника нырнуть в воду и достать со дна немного ила. Положив принесенный со дна моря ил на панцирь черепахи, оба засыпают крепким сном. Появляется дьявол, Шульмус, и пытается их утопить, но по мере того, как он подталкивает их к воде, суша разрастается и выходит из моря. В другом варианте этого мифа живущий на небе Очурман, решив сотворить Землю, ищет себе помощника, находит его в лице Цаган-Шукурти и посылает его принести от своего имени немного глины. Выполнив поручение, тот горделиво заявляет Очурману: "Без меня ты не получил бы глину!" — после чего та уходит у него сквозь пальцы. Нырнув во второй раз, он именем Очурмана опять берет немного глины. После Сотворения Мира возникает Шульмус. Он требует выделить себе ту землю, к которой прикоснется своим посохом. Он ударяет посохом о землю, и появляются змеи.[23] Этот миф объединяет и противопоставляет два разных дуалистических мотива: 1) противник-соперник отождествляется с протагонистом-ныряльщиком, 2) Злой Дух, неизвестно откуда появившийся после Сотворения Земли, требует себе часть ее или пытается уничтожить сотворенное.

Акт космогонического погружения описан также в мифах финно-угров, западных славян[24] и народов Восточной Европы. Поэтому далее мы расскажем подробнее о его происхождении (§ 250). А пока отметим, что именно из третьего варианта мифа — в котором Создатель Мира заставляет нырять в воду своих антропоморфных соратников — космогоническое ныряние развивается в драматическое, а на завершающей стадии — в «дуалистическое» событие. Перипетии погружения в воды и последующее космогоническое творчество мы приводим как образец объяснения несовершенства Творения, появления смерти, гор и болот; а также «рождения» дьявола и существования зла. Поскольку не сам Творец, а кто-то из его помощников взял на себя труд погружения с целью раздобыть исходное вещество для создания Земли, стало возможно ввести в миф — именно благодаря указанному обстоятельству — элемент неповиновения, противостояния, антагонизма. «Дуалистической» интерпретации Сотворения Мира способствовала последовательная трансформация териоморфного помощника Бога сначала в его «подчиненного», его «компаньона» и, в конце концов, в его противника.[25] [26] Ниже мы убедимся в важности данного дуалистического толкования Творения в «народных» теодицеях (§ 250).

Роковая роль соперника Бога подчеркивается равным образом в мифах о создании человека. Во многих мифологиях Бог сотворил человека из глины и вдохнул в него душу. Однако сценарий северо- и центрально-азиатского мифа содержит драматический эпизод: создав телесную оболочку первых людей, Бог приставляет к ним собаку-охранника и возвращается на Небо, чтобы принести им оттуда душу. Во время его отсутствия на земле появляется Эрлик и, пообещав собаке — в тот момент еще голой — шкуру в обмен на разрешение приблизиться, он оскверняет тела людей своей слюной. Буряты и сейчас верят, что если бы не слюна Чолма (противника Бога), люди не знали бы болезней и смерти. В другой группе алтайских вариантов мифа Эрлик, воспользовавшийся отсутствием Бога, подкупил собаку и оживил неподвижные тела.[27] Последний сюжет навеян отчаянной попыткой снять с Бога вину как за существование болезней и смерти, так и за порочность человеческой души.

 

§ 245. Шаман и шаманская инициация

Верховный небесный Бог, либо ставший впоследствии deus otiosus, либо разделившийся на множество божеств (Тэнгри и 99 тенгри); Бог-Создатель, чьи творения — Мир и человек — испорчены коварным вмешательством сатанинского Соперника; хрупкость человеческой души; болезни и смерть, насаждаемые демонами и злыми духами; трехчастная Вселенная — Небо, Земля, Преисподняя — и ее сложная мифическая география (с множеством небесных и подземных уровней, требующих знания всех путей на небо или на тот свет)… Достаточно уже вышеперечисленных элементов древнего мифического мироздания, чтобы осознать выдающуюся роль шаманства в религиях Северной и Центральной Азии. Шаман — это в одном лице богослов и демонолог, знаток экстатического опыта и знахарь, помощник охотников, покровитель племени и скота, психопомп, а в некоторых обществах — всезнайка и поэт.

Все, что подпадает под термин «шаманизм», сливается в единый архаический, дошедший до нас из палеолита, повсеместно распространенный религиозный феномен (пожалуй, реже всего он встречается среди африканских народов). В строгом смысле термина шаманизм сохранился в Северной и Центральной Азии и у арктических народов. Именно в Азии шаманизм ощутил наибольшее влияние извне (ирано-месопотамские религии, буддизм, ламаизм) и не утратил после этого собственной структуры.

Разнообразные умения и навыки шамана — это результат его инициатического опыта. Благодаря испытаниям, через которые будущий шаман проходит во время своей инициации, он постигает меру беззащитности человеческой души и учится способам защитить ее. Он на собственном опыте познает вызываемые болезнями страдания и учится распознавать причины болезней. Он переживает ритуальную смерть, спускается в Преисподнюю, иногда воспаряет на Небо. Все умения шамана зависят от его опыта и знаний «духовного» рода. Он знакомится со всеми «духами»: с душами живых и мертвых, с богами и демонами, с многочисленными существами, невидимыми на физическом плане, что населяют три космические зоны.

Шаманами становятся 1) по призванию ("зов" или "избрание"), 2) принимая профессию по наследству, 3) по личному выбору или, реже, по волеизъявлению рода. Каким бы ни был метод отбора кандидата,[28] признанным шаманом можно стать, лишь обязательно полностью усвоив: 1) экстатическую практику (сновидения, видения, трансы и т. п.) и 2) традиционные знания (технические приемы шаманства, имена и функции духов, мифологию и генеалогию племени, тайный язык и т. д.). Это двухступенчатое обучение, преподаваемое неофиту духами и опытными учителями-шаманами, представляет собой инициацию. Она может быть публичной церемонией; однако отсутствие ритуала не означает отсутствие посвящения: оно может состояться и во время экстатического переживания неофита.

Мистические способности человека распознаются легко: будущий шаман отличается от окружающих необычным поведением, становится мечтательным, ищет уединения, бродит по лесам и безлюдным местам, имеет видения, поет во сне и т. д. Иногда такой «инкубационный» период сопровождается опасными симптомами. У якутов случается, что молодой человек внезапно впадает в неистовство, чуть что — падает в обморок, прячется в лесу и питается там древесной корой, бросается в огонь и в воду, наносит себе удары ножом.[29] Даже если шаманом становятся по наследству, окончательному выбору профессии должна предшествовать смена модели поведения: духи предков-шаманов отбирают себе юношу среди членов семьи, он становится рассеянным и задумчивым, чувствует потребность уединяться, переживает пророческие видения, временами теряет сознание. Буряты верят, что в это время духи уносят его душу в свои небесные дворцы, и там она предстает перед богами. Предки-шаманы посвящают душу в секреты своего мастерства, сообщают ей имена богов, обучают культам духов и т. д. После этого душа воссоединяется с телом".

Мистическое призвание часто сопровождается глубоким кризисом личности неофита, который становится фактом его своеобразной инициации. Иначе говоря, любой из способов посвящения в шаманы обязательно предполагает некий период изоляции кандидата от окружающих и переживание им обязательных физических и душевных страданий. Болезни, развивающиеся у будущего шамана под влиянием мучительного чувства «избранничества», обретают, в силу самой своей природы, ценность "посвятительной болезнью". Чувство безнадежности и одиночества, сопутствующее любой болезни, в данном случае усугубляется признаками мистической смерти: принятие на себя груза сверхъестественной «избранности» сопровождается ощущением подвластности божественным или демоническим силам, т. е. неминуемой смерти. «Безумие» будущих шаманов, их «психический» хаос означает, что данный профанный человек идет по пути «исчезновения» и что новая личность вот-вот родится.

Очень часто синдром этой «болезни» следовал за классическим ритуалом. Страдания «избранного» во всех отношениях сходны с обрядовыми пытками, сопровождающими вступление в половую зрелость; как новиция убивают демоны — "хозяева инициации", так и будущего шамана раздирают на куски "демоны болезни". «Пациент» переживает ритуальную смерть как сошествие в Преисподнюю, во сне он наблюдает за процедурой расчленения собственного тела, видит, как демоны отделяют его голову от тела, вырывают его глаза и т. д. Согласно верованиям якутов, демоны переносят будущего шамана в Преисподнюю и три года держат его взаперти. Там он переживает свое посвящение: духи отрезают ему голову и кладут рядом с его телом (новиций должен воочию наблюдать за этой процедурой), режут его самого на мелкие кусочки, которые раздают духам всевозможных болезней. Только пройдя через это испытание, будущий шаман получит дар исцеления. Далее его кости покрывают свежей плотью, а бывает — и обновляют кровь. Кое-кто рассказывает, что во время его инициатической болезни предки-шаманы либо пускали в него стрелы, разрезали ему тело, выламывали и чистили кости; либо вспарывали живот, пили его кровь и ели его мясо; либо раскаляли его и молотом дробили череп на наковальне. В реальной же действительности будущий шаман лежал без признаков жизни в юрте или в пустынном месте от трех до девяти дней; некоторые, казалось, переставали дышать, и их только что не хоронили заживо. В конце концов, они приходили в себя и обретали совершенно новое тело и дар шамана.[30]

Как правило, когда неофит лежит без сознания в юрте, члены его семьи обращаются к шаману, который позднее станет его учителем. В других случаях после посвятительного расчленения новиций сам идет на поиски учителя, чтобы овладеть всеми секретами мастерства. Обучение состоит в передаче ученику эзотерического знания, иногда в состоянии экстаза; иначе говоря, шаман-наставник внушает своему ученику знания тем же способом, каким это делают демоны и духи.

У якутов учитель берет душу ученика в долгое экстатическое путешествие, которое начинается с восхождения на гору. Учитель показывает ученику с высоты дорогу и ее разветвления, от которых в свою очередь разбегаются тропинки к горным отрогам; там затаились болезни, угрожающие людям. Затем учитель вводит ученика в юрту; они надевают шаманские одеяния и совершают совместное камлание. Учитель показывает новичку, как распознать и победить болезни, поражающие разные органы тела. Наконец, он провожает своего ученика в высший мир, где обитают небесные боги. С этого времени новый шаман обретает "освященное тело" и становится профессионалом.[31] Существуют и публичные обряды посвящения. Чаще всего они встречаются у бурятов, гольдов [нанайцев], алтайцев, тунгусов и маньчжуров. Ритуал инициации у бурятов представляется нам наиболее интересным; он развивается согласно сценарию восхождения. Внутри юрты укрепляют толстое березовое дерево, корни которого уходят в очаг, а верхушка упирается в дымовое отверстие крыши и выходит из него наружу. Береза носит название "страж ворот", так как она открывает шаману путь на Небо. Ученик забирается на верхушку березы, выходит наружу через дымовое отверстие и громким голосом зовет на помощь богов. Затем процессия из всех участников церемонии направляется в специально отведенное место вдали от деревни, где накануне было высажено несколько березовых деревьев. У одного из них приносят в жертву козла и мажут свежей кровью жертвы голову, глаза и уши обнаженного по пояс кандидата. В это время другие шаманы бьют в бубны. Шаман-учитель забирается на одну из берез и делает на ее верхушке девять зарубок. Ученик и другие шаманы по очереди следуют его примеру. По мере продвижения вверх они впадают — или притворяются, что впадают, в экстаз. Согласно одному из источников, начинающий шаман должен взобраться на девять берез, символизирующих — как и девять вышеупомянутых зарубок — девять небес.[32]

Главное в этом инициатическом обряде — то, что будущий шаман, дабы стать посвященным, должен подняться на Небо. Как мы видели, восхождение вверх — по дереву или столбу — составляет непременное таинство камланий алтайских шаманов. Береза или столб ассоциируются с Древом или Столпом, которые находятся в Центре Мира и соединяют собой три космические зоны. Одним словом, шаманское дерево — это полный аналог Древа Космического.

 

§ 246. Мифы и ритуалы шаманизма

В мифах о происхождении шаманов доминируют две важные темы: 1) Первый Шаман был создан Богом (или небесными богами), 2) но из-за его коварства боги строго ограничили его умения. По поверьям бурятов, тенгери решили послать к людям шамана, чтобы тот помог им бороться с болезнями и смертью, которые насылали злые духи. Сначала боги послали людям Орла; тот увидел на земле спящую женщину, покрыл ее, и она родила сына, ставшего Первым Шаманом. Эту же легенду разделяют якуты с той разницей, что у них Орел носит еще одно название — "Высшее Существо", Айы ("Творец") или Айы Тойон ("Творец Света"). Дети Айы стали духами-птицами и поселились на ветвях Мирового Древа, вершину которого венчает Двуглавый Орел — возможная персонификация самого Айы Тойона.[33] Предки шаманов, души которых призываются при отборе и посвящении в шаманы, ведут свою родословную от этого Первого Шамана, сотворенного Высшим Существом в образе Орла.[34]

Возвышение роли предков в современном шаманстве, как считают некоторые, указывает на его деградацию. Согласно бурятской традиции, в древние времена шаманы получали свои умения непосредственно от небесных духов, и только в наши дни они передаются им от предков.[35] Это отражение распространившегося в Азии и в арктических религиях мнения об упадке шаманизма. Давным-давно первые шаманы действительно летали в облаках на своих «конях» (т. е. бубнах), могли по-настоящему принимать любой облик и творить такие чудеса, какие их нынешние преемники не в состоянии воспроизвести. Буряты объясняют такой упадок шаманских способностей тщеславием и коварством Первого Шамана: когда он дерзнул соперничать с Богом, тот сильно ограничил его могущество.[36] В данном этиологическом мифе можно найти свидетельства косвенного влияния дуалистических концепций.

Шаман играет весьма важную роль в религиозной жизни общины, но шаманизмом она не исчерпывается. Шаман не совершает жертвоприношений,[37] а на Алтае — не вмешивается в свадебные или родильные обряды; исключение составляют трудные случаи, например, тяжелые роды или бесплодие супружеской пары. И, напротив, шаман незаменим во всех церемониях, требующих специального опыта воздействия на человеческую душу. Это исцеление болезней (которые трактуются как потеря души или одержимость злыми духами) или погребение мертвых (препровождение души в другой мир). В некоторых регионах Азии к шаману обращаются, когда уменьшается количество дичи или когда нужны его особенные экстатические умения (предсказание будущего, ясновидение и т. п.).[38]

Ставшее классическим описание жертвоприношения коня у алтайцев было сделано Радловым. Такое жертвоприношение совершает время от времени каждая семья, и этот обряд продолжается два-три вечера подряд. Ком (=шаман) ставит на лугу новую юрту и помещает внутри нее березу с обрубленными ветвями и девятью зарубками. После предварительных ритуальных действий шаман и его помощники освящают жертвенного коня, затем он сам умерщвляет его, так искусно рассекая ему позвоночник, что не появляется ни капли крови. После подношений предкам и духам-покровителям мясо коня жарят и, следуя особому ритуалу, съедают.

Вторая, самая важная часть обряда совершается на следующий вечер. Надев шаманское облачение, кам вызывает множество духов. Эта длинная и сложная процедура завершается «восхождением». Ударяя в бубен и выкрикивая заклинания, шаман имитирует подъем на Небо. В трансе он "взбирается на небеса" по березе. Опираясь на зарубки, он постепенно добирается до девятого неба, а то и до двенадцатого и даже выше, если шаман действительно могучий. Достигнув предела, до которого простирается его могущество, он останавливается и взывает к Бай Ульгену:

Ты, Ульген, сотворил всех людей…

Ты, Ульген, подарил нам — всем нам — табуны!

Не дай беде одолеть нас!

Дай нам силы бороться со Злом!

Спрячь нас от Кормоса — злого духа!

Не отдавай нас в его руки…

Не гневайся на меня за мои грехи!

 

Шаман узнает от Бай Ульгена, что жертва принята, получает предсказания о погоде и о предстоящем урожае. Этот эпизод знаменует собой кульминационную точку «экстаза»: обессиленный шаман падает на землю. Некоторое время спустя он протирает глаза, как бы пробуждаясь от глубокого сна, и приветствует всех присутствующих, словно после долгой разлуки.[39]

 

Нисхождение в Преисподнюю — ритуал, по значимости соответствующий небесному восхождению. Этот обряд гораздо сложнее. Нисхождение может быть просто вертикальным, а может сначала идти по горизонтальному пути и завершаться двумя вертикалями — подъемом и спуском. В первом случае шаман последовательно спускается вниз по девяти «ступеням», минуя девять подземных сфер, которые называются пудак, «препятствия». Его сопровождают предки и духи-помощники. Миновав каждое новое «препятствие», шаман описывает слушателям очередную подземную эпифанию. На втором «препятствии» это металлический скрежет, на пятом — шум волн и завывание ветра. После седьмого «препятствия» он видит дворец Эрлик Хана, построенный из камня и черной глины и укрепленный со всех сторон. Шаман произносит длинное заклинание перед Эрлик Ханом (где упоминается и Бай Ульген, "Тот, Кто Наверху"). Затем шаман возвращается в юрту и рассказывает помощникам о результатах путешествия.

Второй тип нисхождения — сначала горизонтальное, а потом вертикальное путешествие — еще сложнее и богаче событиями. Сначала шаман верхом на коне пересекает пустыни и степи, въезжает на Железную Гору и после еще одного перехода верхом оказывается у "дымохода Земли" — входа в другой мир. Спускаясь вниз, он видит море, пересекает его по мостику толщиной в человеческий волос,[40] минует место, где пытают грешников, и верхом на лошади подъезжает к дворцу Эрлик Хана, в который ему удается проникнуть, несмотря на сопротивление сторожевых собак и грозного привратника. Встреча с Царем мертвых, передаваемая слушателям с помощью изощренной пантомимы, складывается из ряда эпизодов, одновременно устрашающих и гротесковых. Шаман дарит Эрлику многочисленные подношения и, в заключение, пьянящие напитки. Бог хмелеет, добреет, благословляет гостя, обещает ему изобилие и хороший приплод скота. Шаман радостно возвращается на землю, теперь сидя верхом не на коне, а на гусе. Он протирает глаза, будто только что проснулся. Зрители спрашивают: "Хорошо ли прокатился? Все ли удалось?" Шаман отвечает: "Поездка была замечательной, принимали на славу!".[41]

 

Как мы вскоре увидим, экстатические нисхождения в Преисподнюю имеют знаковую природу в религии и культуре алтайских народов. Шаманы совершают это путешествие, с тем, чтобы заручиться благословением Хозяина мертвых на обильный приплод скота и богатый урожай (как в вышеприведенных примерах). Еще важнее — проводить в последний путь умерших или найти и привести обратно на землю попавшую в плен к злым духам душу больного человека. Сценарий всегда один и тот же, но отдельные эпизоды этого драматического действа у разных народов разные. Мимикой и жестами шаман показывает все трудности схождения в Преисподнюю, которую он посетил один или со спутниками: подойдя к вратам Ада, души отказываются входить в свое новое жилище, и шаман вынужден подкупать их водкой. На этой стадии сеанс оживляется, а иногда перерастает в гротеск. В других случаях после многочисленных приключений шаман прибывает в страну мертвых и ищет в толпе духов ближайших родственников того, чью душу он привел и собирается им вручить. Вернувшись из Преисподней, шаман передает всем участникам сеанса приветы от их мертвых родственников и даже вручает от их имени гостинцы.[42]

Но самой главной обязанностью шамана является целительство. Как правило, болезнь объясняется тем, что душа заблудилась или ее удерживают в плену. Шаман отыскивает душу, хватает ее и заставляет воссоединиться с телом пациента. Иногда болезнь осложнена второй причиной: бегство души усугубляется «одержимостью» тела больного злыми духами; в этом случае шаманская терапия включает в себя как поиск души, так и изгнание из больного злых духов. Поиски души сами по себе представляют собой особенное зрелище: шаман совершает экстатическое путешествие — сначала горизонтальный переход, дабы удостовериться в том, что искомая душа не «заблудилась» где-то в соседних или дальних местах, а затем спуск в Преисподнюю, где он находит дух, удерживающий пленную душу, и вызволяет ее из неволи.[43]

 

§ 247. Значение и сущность шаманизма

Роль шаманов в обеспечении психологической защиты общества трудно переоценить. Они оказывают главное противоборство злым силам, сражаются как с духами и болезнями, так и с черной магией. Наличие военных атрибутов, которые часто используются в некоторых разновидностях азиатского шаманизма (латы, копье, лук, щит, меч и т. п.), вызвано необходимостью вступать в битву с демонами зла — истинными врагами человечества. В общем можно сказать, что шаман противостоит смерти, болезням, неурожаям, неудачам и миру «тьмы» и тем самым охраняет жизнь, здоровье, благосостояние людей и мир «света». Современному человеку трудно представить себе все значение такой фигуры для архаического общества. Это, в первую очередь, уверенность в том, что земные люди не оставлены одни в безучастном мире, в окружении демонов и сил Зла. Кроме богов и сверхъестественных существ, которым посылаются молитвы и делаются жертвоприношения, существуют и "специалисты в области сакрального", т. е. люди, способные «видеть» духов, взбираться на небо, общаться с богами, спускаться в Преисподнюю, побеждать демонов, болезни, смерть. Авторитет шамана в обеспечении психического здоровья общества обусловлен верой людей в то, что рядом с ними всегда есть человек, который поможет им в трудных обстоятельствах, порождаемых обитателями невидимого мира. Их утешает и успокаивает мысль о том, что один из них способен узреть незримое, неявленное и тайное, дать им из первых рук точное знание о сверхъестественных мирах.

Благодаря своей способности путешествовать в надмирных пространствах и видеть сверхчеловеческие существа (богов, демонов) и духи умерших, шаман может серьезно способствовать познанию смерти. Вполне вероятно, что разнообразие нюансов "погребальной географии" и мифологических представлений о смерти стало результатом экстатического опыта, накопленного шаманами. Пейзажи, которые видит шаман, и персонажи, с которыми он встречается во время своих экстатических путешествий в загробный мир, скрупулезно описываются слушателям во время или после транса. И вот неведомый и устрашающий мир смерти начинает обретать очертания, организуется в некое узнаваемое единство и, в конце концов, в знакомую и укорененную в сознании структуру. В свою очередь, обитатели мира смерти становятся видимыми, им присваивается определенная внешность и даже приписывается биография. Мало-помалу мир мертвых начинает поддаваться осмыслению, а сама смерть приобретает новый статус; в частности, она рассматривается как ритуал перехода к духовному способу существования. И, наконец, рассказы шамана об экстатических путешествиях способствуют «одухотворению» мира мертвых, обогащению его образности и населению его уважаемыми действующими лицами.[44]

Странствия шамана в иной мир, испытания, переносимые им во время экстатических инфернальных нисхождений и небесных восхождений, напоминают нам приключения персонажей народных сказок и героев эпической литературы. Вполне возможно, что многие эпические сюжеты, темы, действующие лица, образы и клише, в конечном счете, имеют экстатическое происхождение — в том смысле, что они заимствовались из историй, которые шаманы рассказывали о своих захватывающих путешествиях по иным мирам. Подобные заимствования прослеживаются, к примеру, в легенде о бурятском герое Мумонто, спустившемся в загробный мир вместо своего отца и поведавшем по возвращении на землю о мучениях грешников. Обширная литература на эту же тему сохранилась у татар. Юная героиня эпоса степных саянских татар отважная Кубайко спускается в мир мертвых, чтобы принести оттуда на землю голову своего брата, отсеченную чудовищем. После многочисленных приключений, увидев своими глазами, как пытают грешников, девушка предстает перед самим Царем Преисподней. Тот обещает отдать ей голову брата, если она выйдет победительницей из предложенного ей испытания. Другие герои татарского эпоса тоже проходят через обряды посвящения, обязательный элемент которых — нисхождение в Преисподнюю.[45]

Возможно также, что эйфория, предшествующая состоянию экстаза, возбуждала творческое вдохновение создателей лирической поэзии. Приготовляясь к трансу, шаман бьет в бубен, призывает своих духов-помощников, общается с ними на "тайном языке" или на "языке животных", имитирует пение птиц или звериный рык. Затем он впадает во "второе состояние", стимулирующее вербализацию и поэтические ритмы. Следует отметить наличие элементов театральности в шаманском действе, превращающих его в несравненный спектакль на фоне повседневной рутины. Использование элементов магии (кружение с огнем и другие "чудеса") переносит зрителя в другой мир, мир богов и волшебников, где, кажется, нет невозможного. В этом мире мертвые оживают, а живые умирают и вновь воскресают; здесь можно стать невидимкой и моментально появиться снова; здесь отменяются "законы природы", а высшая «свобода» прославляется и блестяще осуществляется. Можно понять, каков эффект подобного спектакля в «примитивном» обществе. «Чудеса» шаманизма не только утверждают и укрепляют основы традиционной религии, но и стимулируют и питают воображение верующего, сметают барьеры между грезами и действительностью, распахивают окно в мир богов, духов и мертвых.[46]

 

§ 248. Религии североазиатских и финно-угорских народов

Объем данной работы, главной целью которой является анализ религиозного творчества, не позволяет нам подробно изложить религиозные системы народностей, принадлежащих к палеосибирской, уральской и финно-угорской языковым группам. И не потому, что эти религии не интересны нам. Причина в том, что многие элементы этих религий (небесные боги и dei otiosi, миф о космогоническом нырке и закрепление его дуалистического содержания, шаманизм как явление) сходны с элементами религий алтайских народностей.

Вспомним, например, божество Есь у живущих на берегах Енисея кетов; его имя одновременно обозначает «небо» и "небесный бог" (ср. Тэнгри). По данным Анучина, Есь — невидимый бог, т. е. никто и никогда его не видел, потому что тот, кто взглянет на него, навсегда ослепнет. Есь — творец и хозяин Вселенной, он создал человека; это добрый и всемогущий бог, но мирские дела его не интересуют, "он оставляет их второстепенным духам, героям или большим шаманам". У него нет культа, ему не делают жертвоприношений и не возносят ему молитв. Однако он охраняет мир и помогает людям.[47] Кутху ("небо"), бог юкагиров, тоже доброжелателен к людям, но не играет роли в религиозной жизни.[48] Высшее божество коряков называется "Тот, кто наверху", "Владыка высоты", «Всевидящий», "Сущий";[49] но он довольно инертен.

 

Более значительное и известное божество — бог самоедов [самодийцев] Нум. По сведениям самого раннего автора, A.M. Кастрена, Нум обитает на небе, правит ветрами и дождями, видит все происходящее на земле. Он вознаграждает людей за добрые дела и наказывает грешников.[50] Другие авторы отмечают его доброту и могущество, подчеркивая то обстоятельство, что, сотворив мир, жизнь и человека, Нум передал свою власть менее значительным божествам. Есть и другие сведения о Нуме: он живет на седьмом небе; его глаз — Солнце; у него нет изображений; ему приносят в жертву оленей.[51] После христианизации самоедов (1825–1835) миссионеры уничтожили тысячи антропоморфных идолов, некоторые из них имели от трех до семи лиц. Поскольку известно, что Нум не изображался в виде рисунков и изваяний, стали считать, что эти идолы были статуями предков и духов. Возможно, однако, что поликефалия, подразумевающая дар все-видения и всезнания, на каком-то этапе перешла к Солнцу, главному воплощению Нума.[52] [53]

 

Самый универсальный космогонический миф, популярный также в Центральной и Северной Азии, — легенда о сотворении мира посредством «ныряния» в воду орнитоморфного существа — помощника либо соперника Бога. Нум посылает по очереди за частицей земли на дно моря лебедей, гусей, нырковую утку и птицу лгуру. Лишь последней удается выполнить поручение: она приносит Нуму немного ила, из которого тот создает Землю. «Откуда-то» приходит «старик» и требует, чтобы Нум разрешил ему отдохнуть в его владениях. После колебаний Нум уступает просьбе и, проснувшись поутру, видит, что старик разрушает сотворенный накануне земляной остров. Нум прогоняет старика, но тот требует — и получает — ту землю, которой он сможет коснуться концом своей палки. Ударив палкой о землю, он пробивает в ней отверстие, исчезает в нем, заявив предварительно, что отныне будет жить внизу и похищать людей. Нум, потрясенный таким коварством, сожалеет о своей ошибке: он-то думал, что старик хотел обосноваться на Земле, а не под ней.[54] В этом мифе Нум, как видно, уже не является всемогущим: он не сумел заранее предвидеть появления и намерений «старика» (Злодея, принесшего в мир смерть). В некоторых вариантах этого мифа, бытующих у черемисов [мари] и вогулов [манси], наблюдается «дуализм» при Сотворении мира.[55] Подобный «дуализм» еще ярче проявляется в легендах финнов, эстонцев и мордвы: «ныряльщиком» в них является сам дьявол; он погружается в воду по приказанию Бога, но утаивает во рту частицу ила, из которого впоследствии вырастают горы и болота.[56]

 

Что касается шаманизма народностей Северной Азии и финно-угров, то он сохраняет главные особенности азиатского шаманизма, которые мы ранее описали (§§ 245–247). Заметим, однако, что только в Финляндии достигает значительных высот литературное творчество, навеянное шаманизмом. В национальном эпосе финнов, «Калевале», собранном финским фольклористом Э. Ленротом (первое издание — 1832 г.), главный герой — "вечный мудрец" Вяйнямейнен, демиург, ясновидец и волшебник, одаренный сверхъестественными способностями. Сверх того, он поэт, певец и музыкант. Приключения его и его спутников — кузнеца Ильмаринена и воина Лемминкяйнена — во многом напоминают подвиги шаманов и колдунов в мифах народов, населяющих Азию.[57] [58]

В обществах, основными занятиями членов которых были охота 0 рыболовство, главная роль отдавалась духам-покровителям животных и Владыкам диких зверей. Считалось, что животное подобно человеку, что у каждого есть душа. Некоторые народы (например, юкагиры) считали, что прежде чем убить животное, нужно завладеть его душой.[59] Охотники айны и гиляки посылали душу убитого медведя на его "первую родину". Владыка хищных зверей одновременно покровительствует и дичи, и охотникам. Охота сама по себе является сложным ритуалом, так как дикие животные — объекты охоты — рассматриваются как существа, наделенные сверхъестественной силой.[60] Ценность этих верований и ритуалов состоит, помимо прочего, и в том, что они относятся к глубокой древности (они также встречаются в Южной и Северной Америке, в Азии и т. д.) и напоминают нам о мистическом единстве человека и животного. Это магико-религиозное воззрение было известно уже охотникам палеолита (см. § 2). Знаменательно, что вера в духов-покровителей животных и во Владык диких зверей, почти исчезнувшая в культурах с преобладающим земледелием, сохранилась только в Скандинавии. Более того, образы сверхъестественных существ и некоторые мифологические темы, построенные на магико-религиозных способностях животных, прослеживаются в верованиях скотоводов и даже в фольклоре земледельцев в остальной части Европы и в Западной Азии. Это явление имеет важное следствие: оно подтверждает жизнестойкость архаических концепций в некоторых сельскохозяйственных общинах Европы, по крайней мере, вплоть до начала XX в.

 

§ 249. Религия прибалтийских народов

Латыши, литовцы и древние пруссы — три группы народов, населявших Прибалтику, причем численность последних значительно сократилась в результате длительной борьбы за свою веру с тевтонскими рыцарями. В конце концов, пруссы были завоеваны и ассимилированы германскими колонистами. Латыши и литовцы были тоже покорены германцами и, по крайней мере, номинально обращены в христианскую веру в XIV в.;[61] однако им удалось сберечь свои религиозные традиции. Только с XVI в. лютеранские миссионеры приступили к длительной кампании борьбы с балтийским язычеством. Однако древнее наследие частично сохранилось в этнографии и фольклоре балтийских народов — как бесценный источник сведений об их исконной религии.[62] Особенно важны в этом смысле дайны (короткие песни из четырех строф),[63] обряды, сопровождавшие полевые работы, свадьбы, уход из жизни, и народные сказания. Их сохранению способствовала география расселения балтов (по той же причине сохранились народные поверья и обычаи в Пиренеях, в Альпах, на Карпатах и Балканах), что ни в коей мере не исключает влияний со стороны соседей — германцев, эстонцев, славян и — последние четыре столетия — воздействия христианства.

Несмотря на некоторые различия, наблюдавшиеся в пантеонах богов, мировоззрении и религиозной практике трех упомянутых народов, мы описываем их в одном разделе для облегчения восприятия материала. Начнем с того важного обстоятельства, что в языках балтов сохранилось древнее индоевропейское название небесного бога, deiuos: латышское диевс, литовское диевас, старо-прусское деивас. После христианизации тот же самый теоним был заимствован для обозначения библейского Бога. В латышском религиозном фольклоре Диевс, отец святого семейства, живет в своем поместье на Небесной горе. Однако он спускается на Землю и работает наравне с крестьянами, участвует в праздниках, приуроченных к началу полевых работ. Диевс — учредитель мирового порядка; именно он определяет судьбы людей и наблюдает за их нравственной жизнью.[64] Однако Диевс не является ни верховным богом, ни самым главным божеством.

Бог-громовник, литовский Перкунас или латышский Перконс,[65] также обитает на небе, но часто спускается на Землю и борется с дьяволом и бесами (такие детали подтверждают христианское влияние). Этот грозный воитель и огненный Бог повелевает дождями и, следовательно, управляет плодородием полей и пашен. Перкунас/Перконс играет значимую роль в жизни крестьян, и те приносят ему жертвы во время засух и эпидемий. Согласно письменным свидетельствам XVI в., во время грозы люди подносят ему кусок мяса и обращаются к нему с такой молитвой: "О Боже Перкунас! Не ударь в меня, молю тебя, Боже! Прими, о Боже, это мясо!" Подобные обряды совершали во время грозы и первобытные люди (см. наш "Трактат по истории религий", § 14).

Одно из центральных мест в пантеоне балтов занимает Богиня Солнца, Сауле (многие указывали на ее сходство с ведической богиней Сурьей). Она имеет одновременно образ матери и молодой девушки; у нее тоже есть поместье на Небесной горе, рядом с Диевсом. Иногда оба божества вступают в борьбу между собой, и поединок продолжается три дня. Сауле посылает плодородие пашням, помогает страждущим, карает грешников. Самый главный праздник в ее честь отмечается в день летнего солнцестояния.[66] В религиозном фольклоре латышей ей отдана роль супруги воинственного бога Луны, Менесса.[67] Все вышеупомянутые боги обязательно имеют коней: на колесницах они путешествуют по небесным горам и спускаются на Землю.

Большинство хтонических божеств — женщины. Мать-Земля называется Жемен мате у латышей и Жемина у литовцев, у этих последних есть и "Хозяин Земли", Жемепатис. Число «Матерей» достаточно велико. Например, Мать лесов (Межа мате у латышей, Медеине у литовцев) имеет разные эманации: она проявляется как Мать садов, Мать полей, Мать ягод, цветов, грибов и т. д.). В мифологии балтов есть и другие подобные ряды божеств: водной стихии (Мать воды, Мать волны и т. д.), метеорологических явлений (Мать дождя, Мать ветров и т. д.), жизнедеятельности людей (Мать сна и т. п.). Как отмечал Узенер,[68] распространенность этих мифологических существ напоминает подобное явление в религии римлян (см. § 163). Главная богиня латышей, Лайма (от корня лайме, "благополучие, удача"), — это преимущественно богиня судьбы; именно от нее зависит будущая жизнь новорожденного. Лайма устраивает браки, влияет на плодородие земли, здоровье и тучность скота. Несмотря на синкретическое сходство с Девой Марией, Лайма — архаический божественный персонаж, возникший на самой ранней стадии латышского язычества.[69]

До введения христианства народные культовые мероприятия всегда происходили в лесу. Определенные деревья, ручьи или поляны имели сакральный статус: считалось, что их населяли боги и, следовательно, к ним было запрещено приближаться. Люди совершали жертвоприношения на открытом воздухе — в рощах и других священных местах. Построенный из дерева дом тоже считался священным пространством, как и "красный угол" в избе. Что касается собственно культовых помещений у балтов, тут мы не располагаем полноценными сведениями. Раскопки обнаруживают следы деревянных святилищ в форме круга диаметром около пяти метров со статуей божества в центре.

У нас также нет окончательной уверенности в том, существовало ли у бал-тов духовенство. В источниках, которыми мы располагаем, упоминаются «колдуны», прорицатели и экстатики, весьма уважаемые в общине. Договор, навязанный в 1249 г. рыцарями Тевтонского Ордена древним пруссам, первое письменное свидетельство о религии балтов, запрещал побежденным сжигать убитых или хоронить их вместе с лошадьми и слугами, класть в могилы оружие, облачение и другие ценные предметы;[70] также запрещалось после сбора урожая приносить жертвы идолу Курке и другим богам, обращаться за советом к бардам-провидцам (тулиссонам или лигашонам), восхвалявшим мертвых на погребальных тризнах и наблюдавшим в состоянии транса, как те верхом на коне взмывают в воздух и уносятся в другой мир.

В этих «бардах-провидцах» можно увидеть представителей категории экстатиков и чародеев, подобных азиатским шаманам; возможно, по окончании погребальных трапез они сопровождали души умерших в царство мертвых. У балтов, как и везде, служители церкви считали, что экстатические обряды и магические церемонии вдохновлялись дьяволом. Однако религиозный транс и экстатический териоморфизм являются обычными элементами религиозного механизма (или механизма "белой магии"): шаман принимает облик животного для того, чтобы победить злых духов. Сходное верование зафиксировано у литовцев в XVII в.: пожилой литовец, обвиненный в ликантропии, признался, что он был оборотнем. Обычно в ночь на св. Люсию, на Пятидесятницу и на св. Иоанна он и его друзья в облике волков доходили до "края моря" (т. е. до Преисподней) и вступали в поединок с дьяволом и его помощниками-колдунами. Волки-оборотни, объяснял старик, превращаются в настоящих волков и спускаются в царство мертвых, чтобы забрать оттуда то, что украли у людей злые демоны, — скот, зерно, другие дары земли. В час смерти душа оборотня восходит на Небо, а душу колдуна забирает дьявол. Оборотни — это "божьи собаки", оправдывался старик, если бы не их активное вмешательство, дьявол опустошил бы землю.[71]

Сходство погребального ритуала и церемонии бракосочетания лишний раз подтверждает архаизм религии балтов. Обрядовое единство похорон и свадьбы наблюдалось еще в начале века в Румынии и на Балканском полуострове. Столь же архаичным является поверье, бытовавшее и в фольклоре Юго-Восточной Европы, о том, что Диевс, Сауле и Лайма, случалось, наряжались в крестьянские одежды и трудились на полях, как простые крестьяне. В заключение выделим характерные черты религии балтов: 1) почитание нескольких семейств богов; 2) доминирующая роль богов солнца и грозы; 3) значение богинь родовспоможения и судьбы (Лайма), а также теллурических божеств и их ипостасей; 4) понятие ритуального поединка — в состоянии транса — между преданными Богу "добрыми волшебниками" и колдунами — слугами дьявола. Несмотря на христианские наслоения, в религиозных обрядах и верованиях балтов преобладают архаические формы, заимствованные ими либо из евразийского субстрата (Лайма, Жемен мате), либо из индоевропейского культурного наследия (Девс, Перкунас, Сауле). Религия балтов, как и религия славян и финно-угорских народов, привлекает к себе интерес особенно потому, что ее архаическую природу можно выявить с помощью этнографии и фольклора. В самом деле, как отмечает Мария Гимбутас, "дохристианские корни фольклора балтов настолько архаичны, что, несомненно, простираются и в доисторические времена, по крайней мере, в железный век, а некоторые — даже на несколько тысячелетий глубже".[72]

 

§ 250. Язычество славянских народов

Славяне и балты — ариафонные народы, последними обосновавшиеся в Европе. Находясь под властью то скифов, то сарматов, то готов, славяне были вынуждены более тысячи лет селиться на ограниченном пространстве между Днестром и Вислой. Однако, начиная с V в., опустошившие Европу набеги гуннов, булгар и аваров позволили славянским народам расширить свой ареал и постепенно осесть в Центральной и Восточной Европе.[73] Название славянских племен — склавины — впервые упоминается в VI в. Раскопки предоставили богатые данные о материальной культуре, обычаях и верованиях славянских народов, населявших Россию и Прибалтику. К сожалению, единственные письменные источники о религии древних славян относятся к постхристианскому периоду: даже представляя большую ценность, они дают представление лишь о соответствующей стадии упадка этнического язычества. Все же, как мы увидим ниже, внимательный анализ народных обрядов и верований поможет нам уяснить специфические черты исконной славянской религиозности.

Ценный материал мы находим у Гельмольда в "Chronica Slavorum", написанной между 1167 и 1172 гг. Перечислив имена и функции богов, о которых речь пойдет впереди, автор уверяет читателя, что славяне не оспаривали существования "одного единственного бога на небе", но полагали, что этот самый бог "занимается только небесными делами", передав управление миром созданным им менее значительным божествам. Гельмольд называет этого бога prepotens и deus deorum, но это не бог людей: он правит другими богами и никак не связан с Землей.[74] Иначе говоря, речь идет о небесном боге, ставшим deus otiosus. Такую же качественную трансформацию божества мы уже обсуждали на примере алтайских и финно-угорских народов; она имела место и в индоевропейских культах (ср. ведический бог Дьяус, § 65).

 

Наиболее полный список славянских божеств представлен в "Киевской летописи", называемой также "Несторовой летописью", относящейся к XII в. Заклеймив с негодованием язычество русских племен при правлении великого князя Владимира (978-1015), летописец называет имена семи богов (Перун, Волос, Хоре, Даждьбог, Стрибог, Семаргл и Мокошь). Он утверждает, что "люди приносили жертвы богомерзким идолам […], вели к ним на поклон и отдавали им в жертву своих сынов и дочерей".[75] [76]

После обработки разрозненных сведений удалось реконструировать, хотя и частично, особенности культа и функции некоторых богов. Все славянские племена имели Перуна в своих пантеонах; он упоминается в народных сказаниях; его имя сохранилось в названиях географических объектов. Это имя имеет индоевропейское происхождение (от корня per/perk, «ударить», "расколоть") и обозначает бога грозы. В его культе много общего с культами ведического Парджанья и балтекого Перкунаса. Перун в самом деле очень похож на Перкунаса, которого изображали в виде крепкого рыжебородого мужчины с топором или молотом в руке — отгонять злых духов. Одно из германских племен ассоциировало Перуна со своим богом Тором. Корень пер- прослеживается в польском слове piorun, обозначающем молнию и гром; он встречается в ряде славянских наречий.[77] Культовым деревом Перуна, как и других богов-громовников в дохристианской Европе, был дуб. Византийский историк Прокопий писал, что Перуну приносили в жертву петухов, а по большим праздникам — быков, медведей или козлов. В христианском фольклоре Перуна сменил святой Илья, изображавшийся в виде белобородого старца, путешествующего по небу в огненной колеснице.

Бог рогатого скота Волос, или Велес, имел соответствие в литовском (Велниас, «дьявол», и веле, "тень смерти") и кельтском пантеонах (у Тацита упоминается Веледа, кельтская прорицательница).[78] По мнению Романа Якобсона,[79] этот бог заимствован из общего индоевропейского пантеона и имеет соответствие в боге Варуне. Имя бога Хорса восходит к иранскому Хурсиду, персонификации Солнца. Симаргл также восходит к иранской мифологии. Якобсон указывает на его близость к персидскому Сэмургу, божественному грифону. Возможно, славянские племена заимствовали этот образ у сарматов, знавших его под именем Симарг.

Этимология имени Даждьбог приводит нас к понятию "наделяющий богатством" (славянские даты, «давать», и богу, «богатство», но также и «бог» — источник богатства); этот бог одновременно ассоциировался с Солнцем. Что касается Стрибога, то о нем почти ничего не известно. В древнерусском тексте "Слово о полку Игоревом" говорится, что его внуками были ветры.[80] Последнее божество, упомянутое в "Несторовой летописи", Мокошь — по-видимому, богиня плодородия. В начале XVII в. русские священники спрашивали крестьян: "Ты был у Мокоши?" Чешские крестьяне взывали к ее милости во время засухи.[81] [82] В некоторых средневековых источниках упоминается бог Род (от глагола родити, "родить") и рожаницы ("мать, матка, судьба") — волшебницы, подобные скандинавским норнам. По всей видимости, рожаницы — это эпифании или ипостаси древней хтонической Богини-Матери по имени Мать-сыра земля, культ которой сохранялся вплоть до XIX в..[83] В балтийской мифологии известно не менее пятнадцати имен божеств. В прибалтийских районах славянское язычество сохранялось до XII в. Здесь главным богом был Свентовит (Святовит), бог-покровитель острова Рюген на Балтийском море. В городе Аркона находился культовый центр этого бога, и его восьмиметровая статуя украшала этот культовый центр.[84] Корень свет первоначально обозначал "сила, быть сильным". Святовит был одновременно богом-воителем и покровителем пашни. На этом же острове почитались Яровит, Руевит и Поровит. Имена двух первых богов семантически связаны с календарными понятиями: яро (от яру, «молодой», «горячий», "отважный") обозначало «молодой», «горячий», "отважный") обозначало "весна";[85]руень — название осеннего месяца, когда спариваются молодые животные; пора означает "середина лета".

 

В мифах некоторых индоевропейских народов встречаются существа-поликефалы (например, галльский трикефал, фракийский «всадник» о двух или трех головах и т. п.), о них упоминается в финно-угорских мифах (§ 248), с которыми протославянские культы имели ряд аналогий. Смысл поликефалии очевиден: это божественное всеведение — исключительная способность небесных и солярных богов. Можно предположить, что верховный бог западных славян в его разных формах — Триглав, Свентовит, Руевит — был солярным божеством.[86] Вспомним, что у восточных славян боги Хоре и Даждьбог ассоциировались с Солнцем. Еще один бог, Сварог (Сварожич у западных славян), был отцом Даждь бога. Титмар Мерзебургский (автор начала XI в.) считал его верховным божеством (primus Zuararasici dicitur). Согласно традиции, огонь — как небесный, так и домашний, — был сыном Сварога. Арабский путешественник X в. аль-Масуди писал, что славяне обожествляли солнце и построили храм с отверстием в куполе для наблюдения за восходом солнца.[87] Все же в верованиях славянских народов месяц (слово мужского рода) играл более важную роль, чем солнце (среднего рода — вероятно, произошедшее от существительного женского рода). Месяцу воздают молитвы, называя его «отцом» и «дедушкой» и веря, что он даст здоровье и довольство, и причитают во время лунных затмений.[88]

 

§ 251. Обычаи, мифы и поверья древних славян

Бессмысленно даже пытаться воссоздать историю религии славянских народов. Можно, однако, выделить в ней главные пласты и уточнить их роль в строительстве славянской духовной жизни. Помимо индоевропейского наследия и финно-угорских и иранских влияний, можно выявить еще более древние культурные слои. Иранская вокабула бог ("богатство", но и "божество") вытеснила индоевропейское deiuos, сохранившееся только у балтов (§ 248). Выше мы привели примеры иранских влияний.[89] Сходство финно-угорских верований со славянскими объясняется либо древними контактами этих народов, либо их происхождением от одной общей традиции. Бросается в глаза, например, сходство культовых сооружений западных славян и финно-угров, а также изображений их поликефальных духов и божеств.[90] [91] Обычай славянских племен, не известный в индоевропейской практике, — вторичное погребение,[92] когда через три, пять или шесть лет после похорон из могилы извлекают кости, моют их, заворачивают в кусок ткани (убрус), вносят в жилище и на некоторое время помещают в красный угол — туда, где находятся изображения святых. Соприкосновение черепа и костей усопшего с убрусом придает ткани магико-религиозный смысл. Первоначально достаточно было поместить в красный угол несколько эксгумированных костей. Этот исключительно древний обычай (его варианты известны в Азии и Африке) встречается у финнов.[93]

Еще одно исключительно славянское явление, не известное в индоевропейских традициях, — снохачество, т. е. право свекра пользоваться правом первой ночи с невестами своих взрослых сыновей и вступать в связь со своими невестками, когда их мужья надолго отлучались из дома. Отто Шрадер сравнивал снохачество с индоевропейским обычаем adiutor matrimonii. Однако по индоевропейскому обычаю, временная передача дочери или жены другому мужчине совершалась строго по воле ее отца или супруга, таким способом утверждавшим свою отцовскую или супружескую власть. Это ни в коем случае не делалось без ведома мужа или вопреки его воле.[94]

Равноправие является не менее характерной особенностью быта древних славянских общин. Все члены славянской общины имели равные полномочия, и, как следствие этого, все решения принимались только после единодушного голосования. Слово мир первоначально обозначало одновременно собрание общины и единогласие его решения; это объясняет, почему в понятие мир позднее вошли понятия согласие и вселенная. По мнению Гаспарини, слово мир отражает тот период истории славянской общины, когда все ее члены — как женщины, так и мужчины — имели одинаковые права.[95]

Как и в других европейских этнических сообществах, религиозный фольклор, воззрения и обычаи хранят в себе большую часть языческого наследия, сильно видоизмененного в результате введения христианства.[96] Особый интерес вызывает общеславянское понятие Хозяин леса (русское леший, белорусское лешук и т. д.) — он дает охотникам дичь в достаточном количестве; это архаический тип божества, Владыки диких зверей (ср. § 4). Позже лешего стали считать охранителем стад. Столь же древним является поверье о том, что некоторые лесные духи (домовые) проникают в строящиеся жилища людей; эти духи — и добрые, и злые — поселяются, по большей части, в деревянных сваях, поддерживающих строения.[97]

Народная мифология убедительно показывает, насколько жизнеспособны древнейшие дохристианские воззрения. Приведем всего один, но яркий и распространенный пример: миф о космологическом нырянии. Мы уже видели (§ 244), что он широко известен в Центральной и Северной Азии. Его более или менее христианизированная форма встречается в легендах славян и народов Юго-Восточной Европы. Миф строится по известному сценарию: Бог встречает Сатану в изначальном море, приказывает ему нырнуть на дно и принести немного ила для сотворения Земли. Дьявол выполняет задание, но утаивает часть ила (или песка) во рту или в руке. Когда Земля начинает вырастать из воды, эта часть превращается в болота и горы. Особенность русских вариантов этого мифа — появление дьявола, а в некоторых вариантах мифа — и Бога, в виде водоплавающей птицы. Идея орнитоморфности дьявола могла прийти из Центральной Азии. В "Сказании о Тивериадском море" (апокриф которого мы находим в рукописях XV–XVI вв.) летающий в небесах Бог узрел Сатанаила в облике водоплавающей птицы. В другом варианте того же мифа Бог и дьявол предстают в виде черной и белой уток-нырялыциц.[98]

По сравнению с вариантами этого космогонического мифа, дошедшими до нас из Центральной Азии, его славянские и юго-восточные варианты подчеркивают дуализм «Бог-Сатана». Некоторые ученые усматривают в идее данного мифа — создании мира Богом с помощью дьявола — выражение воззрений богомилов. Но эта точка зрения легко опровергается: во-первых, мы не находим этого мифа ни в одном из богомильских текстов; во-вторых, хождение этого мифа не зарегистрировано в тех районах, где в течение ряда веков преобладало богомильство (Сербия, Босния, Герцеговина, Венгрия);[99] в-третьих, варианты этого мифа были хорошо известны на Украине, в России и в Прибалтике, куда богомильство не проникало. Наконец, как уже отмечалось (§ 244 и далее), этот миф чаще всего встречается у народов Центральной и Северной Азии. Выдвигалось предположение и об иранских корнях этого мифа, но в Иране неизвестен миф о космогоническом нырянии.[100] Мы также показали ранее, что варианты этой легенды имели хождение в Северной Америке, в арийской и доарийской Индии, в Юго-Восточной Азии.[101]

Если суммировать все вышесказанное, то, видимо, речь идет о некоем архаическом мифе, претерпевшем неоднократную переоценку и пробившемся к нам через несколько культурных пластов. Его широкая распространенность в Евразии, Центральной и Юго-Восточной Европе доказывает, что он находил отклик в глубине народной души. С одной стороны, в условиях несовершенного мира и существования Зла этот миф снимал с Бога ответственность за самые серьезные недостатки Творения. С другой — миф акцентировал ту черту Бога, которая уже давно волновала религиозное воображение древнего человека: свойство Бога быть deus otiosus (наиболее отчетливо показанное в балканских мифах); эта особенность Бога оправдывала противоречия и страдания человеческой жизни и объясняла людям его расположение и даже дружелюбие по отношению к дьяволу.

Мы подробно остановились на этом мифе по целому ряду причин. Во-первых, это тотальный миф, особенно типичный для европейских мифотворческих систем: он не ограничивается повествованием о сотворении мира, но объясняет и происхождение смерти и зла. Во-вторых, если попытаться обобщить все варианты этого мифа, он иллюстрирует процесс упрочения «дуалистического» принципа, подобного укоренению других религиозных воззрений (см. Индия, § 195; Иран, §§ 104, 203). В-третьих, этот пример опирается на фольклорные предания, независимо от их происхождения. Иными словами, анализ этого мифа позволяет нам понять некоторые аспекты народной религиозности. Задолго до обращения в христианство народы Восточной Европы смогли сформировать у себя — именно с опорой на этот миф — понятие об окружающем мире и о месте человека в космосе. Христианство не оспаривало существование дьявола, однако присвоение ему четкой роли в космогонии было «дуалистическим» новшеством, обеспечившим этим легендам невероятный успех и широчайшую распространенность.

Трудно сказать наверняка, признавали древние славяне или нет другие дуалистические концепции — гностические либо иранские. В границах нашей темы нам кажется достаточным показать, с одной стороны, преемственность архаических мифо-религиозных структур в верованиях народов христианской Европы и, с другой стороны, важность для общего религиеведения переоценки религиозного наследия древности, произведенной на уровне фольклорных исследований.

 

Глава XXXII

ХРИСТИАНСКИЕ ЦЕРКВИ ДО ИКОНОБОРЧЕСКОЙ СМУТЫ (VIII–IX ВВ.)

§ 252. Roma non pereat…

"Конец античности, — пишет Хью Тревор-Ропер, — окончательный упадок великой средиземноморской цивилизации Греции и Рима — одна из ключевых проблем европейской истории. О том, когда начался этот процесс и что стало его причиной, идут нескончаемые споры. Его начало, вероятно, можно отнести к III в., а продолжался он медленно, фатально и с виду необратимо до V в., закончившись в Западной Европе".[102] Среди причин падения Империи и краха античного мира называют и продолжают называть христианство, точнее, его превращение в официальную государственную религию.[103] Не станем сейчас вдаваться в решение этого сложного и деликатного вопроса. Отметим лишь, что если бы христианство не поощряло военной доблести, то антиимперская полемика первых христианских апологетов потеряла бы смысл после обращения Константина (ср. § 239). Более того, его решение принять христианство и построить новую столицу на берегу Босфора способствовало консервации классической греко-латинской культуры — пусть эти благоприятные последствия христианизации Империи и были проигнорированы современниками. В августе 410 г. Аларих, предводитель готов (сам христианин, но последователь ереси Ария), захватил и опустошил Рим, вырезав часть его жителей. С точки зрения войны и политики это событие не было катастрофой, так как столица находилась в Милане. Но весть потрясла Империю от края до края. Как и следовало предполагать, это беспрецедентное событие было истолковано в религиозных, культурных и политических кругах римского язычества как кара за отступление от традиционной религии и принятие христианства.[104]

 

В ответ на это истолкование Августин, епископ Гиппонский, пишет, между 412 и 426 гг. свое самое значительное произведение — "De Civitate Dei contra paganos" ["О Граде Божием против язычников"]. Речь идет, прежде всего, о критике язычества (римской мифологии и религиозных установлений), сопровождаемой теологией истории, которая наложила глубокий отпечаток на богословскую мысль Запада. По понятиям того времени, Августин занимался отнюдь не мировой историей. Из древних империй он упоминает лишь об Ассирии и Риме (напр., XVIII, 27, 23). Несмотря на разнообразие трактуемых им предметов и на огромную эрудицию, Августина по-настоящему занимали лишь два события: для него, христианина, привели в действие и определили историю Адамов грех и искупительная жертва Христа. Он отвергает теорию вечности мира и вечного возвращения, однако не дает себе труда их опровергнуть. Мир сотворен Богом и прейдет, поскольку время линейно и ограниченно. После первородного греха единственное значимое событие — это Воскресение. Истина, одновременно историческая и спасительная, возвещена в Библии, ибо судьба еврейского народа показывает, что у Истории есть смысл и конечная цель: спасение человеков (IV, 3; V, 12, 18, 25; и т. д.). В целом, история состоит в борьбе между духовными потомками Авеля и Каина (XV, 1). Августин различает шесть эпох: 1) от Адама до потопа; 2) от Ноя до Авраама; 3) от Авраама до Давида; 4) от Давида до Вавилонского Пленения; 5) от Пленения до Иисуса. Шестая эпоха продлится до второго пришествия Христа.[105] Все эти исторические периоды относятся к civitas terrena [граду земному], начало которому положило злодеяние Каина, и противоположность которого — Civitas Dei [Град Божий]. Град людей, путеводимый vanitas [тщетой], — временный и смертный, и держится на естественном воспроизведении потомства. Град Божий — вечный и бессмертный, освещаемый veritas [истиной], — место, где совершается духовное обновление. В историческом мире [saeculum] праведные, как Авель, — паломники на пути к спасению. Миссия и оправдание Римской империи, в конечном счете, — поддерживать мир и правосудие, чтобы Евангелие могло быть проповедано повсеместно.[106] Августин не разделяет мнения тех христианских авторов, которые связывают процветание Империи с ростом церкви. Он не устает повторять, что христианам следует ожидать окончательной победы Града Божьего над цивилизацией людей. Триумф будет иметь место не в историческом времени, как считают хилиасты и милленаристы. Значит, даже если бы весь мир принял христианство, Земля и история не преобразились бы. Знаменательно, что последняя, XXII, книга "De Civitate Dei" посвящена воскресению мертвых…

Говоря же о разорении города Аларихом, Августин напоминает, что и в былые времена Рим терпел подобные бедствия; римляне, — подчеркивает он также, — порабощали и эксплуатировали многие народы. И все же "Roma non pereat si Romani non pereant!" [Рим не погибнет, пока живы римляне] — провозглашает Августин в знаменитой проповеди. Иными словами, постоянство установления обусловлено качеством людей, а не наоборот.

В 425 г., когда Августин, за пять лет до своей смерти, завершал "Град Божий", «святотатство» Алариха было забыто, но Западная Империя близилась к закату. Труд блаженного Августина был полезен особенно для христиан, которым на четыре последующих столетия пришлось стать очевидцами распада Империи и «варваризации» Западной Европы. "Град Божий" под корень подрезал историческую связь церкви и умирающей Римской империи. Поскольку истинная цель христианина есть спасение, а единственное упование — окончательный триумф Града Божьего, то все исторические катастрофы, в конечном счете, лишены духовного смысла.

Летом 429 г. и весной 430 г. вандалы, переправившись через Гибралтар, опустошили Мавританию и Нумидию. Они еще были в Гиппоне 28 августа 430 г., в день смерти Августина. Год спустя город был покинут жителями и частично сожжен. Римская Африка прекратила свое существование.

 

§ 253. Августин: от Тагасты до Гиппона

Как у многих основателей религий, святых или мистиков (например, у Будды, Магомета, ап. Павла, Миларепы, Игнатия Лойолы и др.), биография св. Августина помогает понять некоторые оттенки его гениальности. Августин родился в 354 г. в Тагасте, маленьком городке Римской Африки. Его отец был язычником, мать — христианкой. Сначала Августин увлекся риторикой. Затем последовало увлечение манихейством, приверженцем которого он был девять лет, и внебрачная связь, от которой у него родился единственный сын, Адеодат. В 382 г. Августин перебрался в Рим в надежде найти там место преподавателя. Через два года его покровитель Симмах, глава интеллектуальной языческой элиты, отправил Августина в Милан. Тем временем Августин оставил религию Мани и страстно предался изучению неоплатонизма. В Милане он стал приближенным епископа Амвросия, пользовавшегося большим авторитетом и в церкви, и при царском дворе. Спустя некоторое время организация общин приняла вид, сохраняющийся до сих пор: закрытие женщинам доступа к священному сану и церковной деятельности (совершению таинств, преподаванию религиозных дисциплин); разделение на клириков и мирян; главенство епископов.

Вскоре к Августину приехала его мать, Моника. Это она, по всей видимости, убедила сына развестись с сожительницей (хотя скоро у того появилась другая). Проповеди и пример Амвросия, а также углубленное изучение неоплатонизма привели Августина к мысли оставить распутство. Однажды, летом 386 г., он услышал в соседнем саду детский голос, сказавший: "Бери и читай!" (tolle, lege!). Августин открыл Новый Завет, и его глаза остановились на словах Послания к Римлянам (13: 13–14): "…не предаваясь ни пированиям, ни пьянству, ни сладострастию и распутству… Но облекитесь в Господа нашего Иисуса Христа, и попечения о плоти не превращайте в похоти…".

Августин был крещен Амвросием на Пасху в 387 г. и решил вернуться со своей семьей в Африку, но Моника умерла в Остии (Адеодат умер тремя годами позже). В Тагасте Августин с друзьями образовал нечто вроде монашеской общины, надеясь предаться молитве и умственному труду. А в 391 г., приехав в Гиппон, он был рукоположен в сан священника и назначен помощником епископа. В 396 г. Августин стал его преемником. До самой смерти в проповедях, письмах и бесчисленных произведениях он защищал единство церкви и занимался углублением христианской доктрины. Его по праву именуют величайшим и наиболее влиятельным из всех западных богословов, хотя в восточной церкви он не пользуется таким авторитетом.

На богословии Августина лежит глубокий отпечаток его темперамента и сокровенной биографии. Далее мы увидим, что, несмотря на отход от манихейства, Августин все еще придерживается материалистического взгляда на "дурную природу" человека, которая является следствием первородного греха и передается через половую жизнь. Что касается неоплатонизма, то его влияние было решающим. Для Августина человек есть "душа, которой служит тело. Как христианин, Августин не забывает напомнить, что человек — это единство души и тела; как философ, он пользуется определением Платона".[107] Однако именно его чувственный темперамент и постоянная борьба (впрочем, без особого успеха) против похоти привели к чрезмерному превозношению божественной благодати и одержимости идеей о предопределении (ср. § 255).

 

Наконец, отказавшись от созерцательной жизни и приняв все обязанности священника и епископа, Августин зажил в общине верующих. Более чем кто-либо из великих богословов, Августин отождествлял путь к спасению с жизнью церкви. По этой причине он и старался до конца жизни защищать единство Великой церкви. Самым страшным грехом Августин считал раскол. Он не колеблясь утверждал, что верит в Евангелия, потому что церковь повелела ему верить.

 

§ 254. Великий предшественник Августина: Ориген

Период, когда Августин обдумывал свои труды, был отмечен расцветом христианского богословия. Вторая половина IV столетия поистине стала золотым веком Отцов Церкви. Среди них — Василий Кесарийский, Григорий Назианзин, Григорий Нисский, Иоанн Златоуст, Евагрий Понтийский и другие, великие и малые, — все они, как и Амвросий, взросли и потрудились на ниве церкви в мирное время. В богословии предпочтение по-прежнему отдавалось греческим Святым Отцам. Против ереси Ария выступил Афанасий, который изложил учение о единосущности (homoousios) Отца и Сына, — термин, принятый на Вселенском Соборе в Никее (325 г.). Но с Августином можно сравнить разве что Оригена (185–254); самый гениальный и смелый, он, тем не менее, не пользовался уважением, которого заслуживал, хотя его слава и авторитет возрастут после его смерти.

Ориген родился в Александрии в христианской семье. Юноша отличался незаурядным умом, прилежанием и трудолюбием. Со всей ревностью и усердием он посвятил свою эрудицию служению церкви (сначала в Александрии, затем в Кесарии). Но убежденный, что платоновская философия не представляет опасности для библейского откровения и Евангелия, он идет в ученики к знаменитому Аммонию Сакку (ставшему через двадцать лет учителем Плотина). По мнению Оригена, богослов должен знать и принимать греческую культуру, чтобы его смогли понять как представители языческой интеллектуальной элиты, так и новообращенные христиане, носители классических понятий (он уже предвидел процесс, развернувшийся в начале IV в.).

Литературное наследие Оригена огромно:[108] филология (за "Гекзаплу"[109] его считают основателем библейской критики), апологетика ("Против Цельса"), экзегеза (сохранились большие отрывки его комментариев), гомилетика, богословие, метафизика. Однако это обширное наследие было по большей части утрачено. Кроме работы "Против Цельса" и некоторых пространных комментариев и гомилий, до нас дошли: "Трактат о молитве", "Увещание к мученику" и богословский трактат "О началах" ("Peri archon") — бесспорно, самое важное произведение. По Евсевию, Ориген, чтобы избавиться от похоти, исполнил слова Евангелия от Матфея,[110] истолковав их "в буквальном смысле" (это произошло ок. 210 г.), и всю свою жизнь восхвалял испытания и смерть мучеников. При Декии, во время гонений (250 г.), он был схвачен и в 254 г., после перенесенных пыток, скончался.

Благодаря Оригену идеи неоплатонизма определенно проникают в христианскую мысль. Его богословская система — творение гения, оказавшее заметное влияние на последующие поколения. Хотя, как мы скоро увидим, некоторые чересчур смелые выводы оказались уязвимы для превратного толкования. Согласно Оригену, Бог-Отец, трансцендентный и непознаваемый, есть рождающий Сына; тот, будучи образом Отца, является одновременно непознаваемым и познаваемым. Посредством Логоса Бог творит множество чистых духов (logikoi), наделяя их жизнью и знанием. Но, за исключением Христа, все чистые духи удалены от Господа. Ориген не уточняет причину этого удаления. Он говорит о нерадивости, об унынии, о забвении. Т. е. кризис объясняется неведением чистых духов. Удаляясь от Бога, они становятся «душами» (psychai; ср. "О началах", II, 8, 3); в соответствии с тяжестью их прегрешений Бог-Отец каждую облекает телом — ангельским, человеческим или бесовским.

И вот, по своему собственному выбору, но и по промыслу Божию, эти падшие души начинают странствие, которое завершается их приближением к Богу. Ориген полагает, что из-за первородного греха душа не утрачивает свободы выбора между добром и злом (мысль, которую повторит Пелагий; см. ниже, § 255 и сл.). Всеведущий Бог наперед знает о наших добровольных поступках ("О молитве", V–VII). Подчеркивая искупительную функцию свободы, Ориген отвергает фатализм гностиков и некоторых языческих философов. Тело, бесспорно, дано в наказание, и в то же время через него открывает себя Бог, оно поддерживает душу в ее благородстве.

Вселенскую драму можно было бы назвать переходом от невинности к опыту через испытания души во время ее странствия к Богу. Спасение равнозначно возврату к первозданному совершенству, ароkatastasis [восстановлению всех вещей]. Однако это конечное совершенство — более высокая ступень в сравнении с тем, что было в начале творения, так как оно неподвластно злу и, следовательно, окончательно («О началах», II, 11, 7). В тот миг душам будут даны «тела воскресения». Маршрут духовного странствия христианина замечательно передан метафорами: путешествие, естественное созревание и битва против зла. Наконец, Ориген полагал, что христианин, достигший совершенств?., может познать Бога и соединиться с Ним через любовь.[111]

Подвергаясь критике еще при жизни, Ориген и после смерти подвергался нападкам со стороны некоторых богословов, а окончательно был осужден на Пятом Вселенском соборе в 553 г. по требованию императора Юстиниана. Особым предметом споров стали антропология Оригена и его учение об апокатастасисе. Оригена обвиняли в том, что он скорее философ и гностик, нежели христианский богослов. Апокатастасис предполагал всеобщее спасение, а значит, и спасение дьявола; более того, в свете этого понятия дело Христа рассматривалось как часть космического процесса. Однако следует учитывать эпоху, в которую творил Ориген, и преходящий характер его синтеза. Сам Ориген считал себя служителем исключительно церкви; подтверждение тому — его многочисленные декларации,[112] да и сам факт его мученичества. К сожалению, из-за потери многих произведений Оригена порой трудно разобраться, где мы имеем дело с позицией «оригенистов», а где — с его собственными суждениями. И все же, вопреки недоверию части иерархов, Ориген оказал влияние на Отцов-Каппадокийцев. Благодаря Василию Великому, Григорию Назианзину и Григорию Нисскому суть богословской мысли Оригена была сохранена в лоне церкви. Через Каппадокийцев трудами Оригена, особенно его взглядами на мистический опыт и христианское монашество, увлеклись Евагрий Понтийский, Псевдо-Ареопагит и Иоанн Кассиан.

Однако посмертное осуждение Оригена лишило церковь уникальной возможности укрепить свой вселенский характер, в частности, открыть христианское богословие для диалога с другими системами религиозной мысли (например, индийской). По смелости импликаций теория апокатастасиса занимает место в ряду величайших эсхатологических творений.[113]

 

§ 255. Полемические позиции Августина. Его учение о благодати и предопределении

В 397 г., спустя несколько лет после рукоположения в сан епископа, Августин пишет «Исповедь». В нем еще слишком жива память о юности, «отягощенной бременем грехов» (X, 43, 10). Ибо «враг извратил мою волю; он сделал из нее цепь и крепко сковал меня ею» (VIII, 5, 1). Написание «Исповеди» напоминает процесс исцеления: Августин делает усилие, чтобы примириться с собой. Это одновременно и духовная автобиография, и долгая молитва, в которой Августин хочет постичь тайну Боговой природы. «Аз есмь прах и пепел, но Ты, Господи, позволь мне говорить! Ибо милостью Твоей, а не человеческой, мне дано говорить» (I, 6, 7). Он обращается к Богу словами молитвы: «Бог сердца моего… о, поздняя радость моя! Deus, dulceda meal [Господь, сладость моя]… Приказывай по воле Твоей!.. Дай мне то, что любит сердце мое»". Августин вспоминает о грехах и невзгодах своей молодости: кража груш, разрыв с сожительницей, отчаяние после смерти друга, — стремясь не столько запечатлеть эти картины, сколько раскрыться перед Богом и, следовательно, глубже осознать тяжесть своих грехов. Эмоциональный тон «Исповеди» до сих пор способен взволновать читателя, как волновал Петрарку и писателей последующих столетий..[114] Приказывай по воле Твоей!.. Дай мне то, что любит сердце мое»". Августин вспоминает о грехах и невзгодах своей молодости: кража груш, разрыв с сожительницей, отчаяние после смерти друга, — стремясь не столько запечатлеть эти картины, сколько раскрыться перед Богом и, следовательно, глубже осознать тяжесть своих грехов. Эмоциональный тон «Исповеди» до сих пор способен взволновать читателя, как волновал Петрарку и писателей последующих столетий.[115] Впрочем, это единственная книга Августина, которую и сейчас с интересом читают во всем мире. Как уже часто повторялось, «Исповедь» считается «первой современной книгой».

Однако для церкви V в. Августин был фигурой гораздо более крупной, чем автор пусть и знаменитой «Исповеди». Он был прежде всего великий богослов и обличитель лжеучений и схизм. Предметом его первого полемического опыта стали манихеи и донатисты. В юности Августин увлекался учением Мани, ибо манихейский дуализм позволял объяснить происхождение и почти безграничную власть зла. Спустя некоторое время он отверг манихейство, но проблема не перестала его тревожить. Василий Великий, а вслед за ним и другие христианские богословы, решали эту проблему путем отрицания онтологического бытия зла. Василий определял зло как "отсутствие добра. Таким образом, зло не имеет собственной субстанции; зло есть искажение души" ("Шестоднев", II, 5). Точно так же зло было "отсутствием добра" (steresis, privatio boni) для Тита из Босры (ум. 370) и Иоанна Златоуста (344–407).

Однако для церкви V в. Августин был фигурой гораздо более крупной, чем автор пусть и знаменитой «Исповеди». Он был прежде всего великий богослов и обличитель лжеучений и схизм. Предметом его первого полемического опыта стали манихеи и донатисты. В юности Августин увлекался учением Мани, ибо манихейский дуализм позволял объяснить происхождение и почти безграничную власть зла. Спустя некоторое время он отверг манихейство, но проблема не перестала его тревожить. Василий Великий, а вслед за ним и другие христианские богословы, решали эту проблему путем отрицания онтолог

Августин выдвигает те же самые аргументы в пяти трактатах против манихеев, написанных между 388 и 389 гг. Всякое творение Божие реально; оно есть часть бытия, и, следовательно, оно есть добро. Зло не есть субстанция, так как в нем нет ни малейшей доли добра. Это — отчаянная попытка спасти единство, всемогущество и благость Божию, отмежевывая Бога от существующего в мире зла (в восточноевропейских и центрально-азиатских космогонических легендах прослеживается похожая попытка разобщить понятия Бога и проявления зла; ср. § 251).[116] И в наши дни доктрина о privatio boni не дает покоя христианским богословам; но рядовые верующие никогда ее не понимали и не разделяли. Антиманихейская полемика Августина[117] способствовала закреплению концепции о тотальной греховности человека; некоторые черты манихейского пессимизма и материализма встречаются и в учении Августина о благодати (ср. § 256).

Вслед за гонениями Диоклетиана наступил период мира, а в 311–312 гг. произошел раскол, во главе которого встал Донат, епископ Нумидийский. Донатисты исключали из своих общин тех членов духовенства, которые так или иначе соблазнились во время гонений. Они считали, что, совершая таинства, согрешившие священники порочат благодать. Святость Церкви, — отвечает им Августин, — зависит не от чистоты священства и верных, а от силы благодати, передаваемой в таинствах; как, впрочем, и спасительное действие таинств не зависит от веры того, кто его принимает. Чтобы погасить раскол, Августин в течение многих лет пытался примирить донатистов с Великой церковью, но его старания не увенчались успехом.

Самая жестокая полемика, повлекшая за собой значительные последствия, разгорелась вокруг Пелагия и его учеников. Пелагий, немолодой британский монах, пришел в Рим в 400 году. Досадуя на поведение и падение нравов римских христиан, Пелагий решил реформировать римскую церковь. Благодаря своей аскетической строгости и эрудиции он довольно скоро приобрел большой авторитет. В 410 г. Пелагий с несколькими учениками удалился в Северную Африку, но ему так и не удалось встретиться с Августином. Тогда он отправился в восточные провинции. Здесь его ждал не меньший, чем в Риме, успех. Умер Пелагий предположительно между 418 и 420 гг.

Пелагий питал безграничную веру в возможности человеческого разума и, главное, воли. Упражняясь в добродетели и аскезе, учил он, каждый христианин способен достичь совершенства и, следовательно, святости. Человек один несет ответственность за свои грехи, поскольку наделен способностью творить добро и воздерживаться от зла; иными словами, человек пользуется свободой, "свободной волей". Вот причина, по которой Пелагий не разделял идею о том, что первородный грех безоговорочно распространяется на всех потомков Адама. "Если грех врожденный, то он непроизволен; если же грех произвольный, то он не врожденный". Цель крещения младенцев — не в том, чтобы смыть первородный грех, а в том, чтобы освятить новорожденного Христом. Согласно Пелагию, благодать состоит в откровениях Бога, передаваемых через Закон, и, в особенности, через Иисуса Христа. Учение Христа рассматривается как образец для подражания. В целом, следуя пелагианскому богословию, человек выступает своего рода творцом собственного спасения.[118]

История пелагианства была короткой, но весьма бурной. Синоды и Соборы то осуждали Пелагия, то признавали его невиновным. Окончательно пелагианство было осуждено в 579 г. на Соборе в Оранже. Основанием для приговора послужили аргументы, высказанные Августином в 413–430 гг. Как и в полемике с донатистами, Августин осуждал, прежде всего, аскетический ригоризм и нравственный идеализм, предлагаемые Пелагием.[119] Победа Августина была, в первую очередь, победой обычной общины мирян над идеалом суровости и реформы.[120] Исключительная важность, которую Августин придавал благодати, а тем самым и всемогуществу Бога, шла от библейской традиции и не ставила преград мирскому благочестию. Что же касается учения о предопределении, то им интересовалось, главным образом, духовенство.

Уже Ориген утверждал, что промысел Божий (т. е. предведение) не определяет поступки человека, что человек абсолютно свободен и отвечает за содеянное (ср. § 254). В богословии предопределения догмат о предведении Божием, не препятствующем свободе человека, оканчивается теологуменом о первородном грехе. Амвросий считал безгрешность Христа следствием Его непорочного зачатия, поскольку первородный грех передается ребенку, происходящему от зачатия обычного. Для Киприана (200–258) крещение детей было необходимо прежде всего потому, что оно стирает последствия первородного греха.

Августин перенимает, продолжает и углубляет выводы своих предшественников. Он особо подчеркивает тот факт, что благодать есть свобода Бога действовать без какого-либо внешнего ограничения. А поскольку Бог — верховный владыка (ибо все сотворено Им из ничего), то и благодать также обладает свойством верховенства. Эта концепция Божественного верховенства, всемогущества и благодати находит наиболее полное выражение в доктрине о предопределении. Августин охарактеризовал предопределение так: "Бог устраивает будущие дела; это устроение непреложно и неизменно" ("Perseverantia", 17:41).[121] Но предопределение, уточняет Августин, не имеет ничего общего с фатализмом язычников: Бог наказывает, чтобы явить свой гнев и силу. Всемирная история представляет собой арену, на которой совершаются Его деяния. Одни люди удостаиваются вечной жизни, другие — вечного проклятия, и среди последних — младенцы, умершие некрещеными. Это разделение — на небеса или в преисподнюю — вещь непостижимая, признает Августин. Поскольку первородный грех передается половым путем,[122] он является общим для всех и неизбежным, как и сама жизнь. В конечном счете, церковь состоит из ограниченного числа святых, предназначенных ко спасению еще прежде сотворения мира.

В полемическом запале Августин сформулировал некоторые положения, которые, хотя и не были целиком приняты католической церковью, породили бесконечные богословские споры. Его суровое богословие сравнивали с языческим фатализмом. Более того, августинианское предопределение компрометировало христианский универсализм, согласно которому Бог желает спасения всем людям. Августину вменяли в вину не само его учение о благодати, а стремление втиснуть благодать в рамки его собственной теории о предопределении. Совершенно справедливо было отмечено, что в учении о предведении Божием нет чересчур резких формулировок, в отличие от августинианской теории о предопределении.[123]

Приведем также выводы одного видного современного католического богослова: "Августин защищал от манихейства свободу и ответственность человека. Манихеев он обвинял за то, что они перекладывали ответственность за зло на мифические «природу» или некий "принцип"". Тут Августин поступает позитивно и как христианин. Но безупречна ли теория, которую он предлагает взамен? Не подпадает ли под такую же критику картина первородного греха, оставленная Августином для потомков? За то зло, которое человек творит сегодня […] гласит августинианская теория, он же и несет ответственность. Но, может быть, скорее, дурная, извращенная «природа» перешла к человеку из-за греха, совершенного прародителями? […] Через первого человека, — говорит нам св. Августин, — люди вобрали в свою плоть навык грешить. Это ли не материалистическое осмысление наследственности греха — физическая, а потому даже детерминистская концепция? Не биология давит на человека, и печать греха не стоит на новорожденном — ни на теле его, ни в его душе. Греховное наследие ребенок воспримет через образование […] через ментальные клише и моральные установки.

Пугающая августинианская теория о проклятии детей, умирающих некрещеными, показывает, что даже в доктрины величайших учителей церкви вкралась каверзная двусмысленность […] Вот уже шестнадцать веков мы вкушаем плоды и тяготы величия и немощи блаженного Августина".[124]

 

§ 256. Почитание святых: martyria, мощи, паломничества

Долгое время Августин выступал против почитания мучеников. Он не слишком верил в чудеса, совершаемые святыми, и заклеймил торговлю мощами.[125] Однако перенос мощей святого Стефана в Гиппон в 425 г. и последовавшие затем чудесные исцеления заставили его изменить мнение. В проповедях, которые он произносит в период с 425 по 430 гг., и в книге XXII "О Граде Божьем" Августин объясняет и оправдывает почитание мощей и подробно перечисляет совершившиеся от них чудеса.[126]

Почитание мучеников принималось и практиковалось церковью с конца II в. Но во времена великих гонений и в мирное время, наступившее в правление императора Константина, мощи «свидетелей» Христовых приобретают тревожащую значимость. Некоторые епископы видели в этом чрезмерном почитании опасность возврата к язычеству. Действительно, в языческой практике погребения и христианском почитании мертвых прослеживается линия преемства: например, трапезы, совершавшиеся на могиле в день похорон и на годовщину смерти. Христианизация этого древнего обычая не замедлила проявиться; для христиан пир на могиле был предвосхищением эсхатологического пира на небесах. Почитание мучеников идет в русле той же традиции, с одной лишь разницей: связанные с ним церемонии имеют отношение не к одной семье, а ко всей общине, и совершаются в присутствии епископа. Кроме того, культ мучеников является элементом новым, неизвестным в нехристианских обществах. Мученики переступали законы человеческого бытия; становясь жертвой за Христа, они одновременно предстояли Богу на небесах и оставались на земле. Их мощи воплощали в себе святость. Мученики могли ходатайствовать перед Богом — ведь они были Его «друзьями», а от их мощей совершались чудеса и прилюдные исцеления. Могилы и мощи святых были тем особым и парадоксальным местом, где Небо сообщалось с Землей.[127]

 

Сходства с культом героев здесь нет. У язычников культ богов и культ героев были разведены (ср. § 95). Смерть навсегда разделяла героя и богов;[128] тела мучеников, напротив, приближали к Богу тех, кто воздавал им почести. Это религиозное благоговение перед мощами в чем-то напоминает учение о воплощении. Поскольку Бог воплотился в Иисусе Христе, то и каждый мученик, претерпев мучения и смерть за Господа, обретает святость плоти. Святость мощей есть рудиментарная параллель таинству евхаристии. Так же, как хлеб и вино пресуществляются в тело и кровь Христа, тело мученика освящается его смертью — истинным imitatio Christi [подражанием Христу]. Подобное сходство усугублялось разделением тела святого на бесчисленные частицы и тем фактом, что мощи можно было умножать до бесконечности: одежда, предметы, мирó или прах — священным считалось все, что соприкасалось с телом или могилой мученика.

Почитание мощей приобретает огромную популярность в VI в. В Восточной Римской империи это чрезмерное благоговение нередко становится помехой для церковных властей. В IV и V вв. в Сирии существовало два типа церквей: базилики и мартирии[129] — "церкви мучеников". В мартириях, отличавшихся формой купола,[130] в центре стоял алтарь, сооруженный в честь святого, чьи мощи хранились в церкви. Несмотря на сопротивление священства, вокруг этого центрального алтаря (mensa) в течение долгого времени совершались особые службы, в частности, жертвоприношения, молебны и песнопения в честь мученика. Культ равным образом включал всенощные бдения, длящиеся до рассвета — церемония, безусловно, волнующая и торжественная, ибо все верующие ждали чудес. У алтаря совершались Агапы и трапезы.[131] Церковные власти неустанно заботились о том, чтобы почитание святых и мощей было христоцентричным. К V–VI вв. множество базилик обзавелось собственными мощами; в некоторых случаях мартирии в виде специальной часовни для поклонения мощам возводился внутри базилики. В то же время происходило постепенное превращение мартириев в самобытные церкви.[132]

 

В ту же эпоху, с конца IV и до VI в. почитание мощей распространяется на Западную Римскую империю. Культ в целом находился под контролем и даже поощрялся епископами — настоящими импресарио (по выражению Питера Брауна) этого всеобщего воодушевления. Могилы мучеников, все более выделяющиеся среди прочих погребальных сооружений на городских окраинах, становятся центром местной религиозной жизни. Кладбище превращается в место первостепенной важности. Павла Ноланского восхваляют за идею выстроить вокруг могилы святого Феликса целый комплекс зданий таких размеров, что иноземцы принимали их за другой город. Власть епископов распространялась на эти новые "пригородные города".[133] По словам св. Иеронима, город, почитая святых, "меняет местоположение".[134]

 

Как и на востоке Империи, многочисленные церемонии совершались возле могил, превратившихся в объект церковных шествий и паломничеств. Шествия и паломничества являются уникальной инновацией в религиозной истории Средиземноморья. Дело в том, что христианство отвело место в общественных церемониях женщинам и нищим. Ритуальные процессии и шествия демонстрировали половое и социальное равноправие; они объединяли мужчин и женщин, аристократов и рабов, богатых и бедных, коренное население и чужестранцев. Когда мощи торжественно вносили в город, им оказывались такие же почести, как живым императорам.

Любое открытие (inventio) мощей (вслед за сном или видением) сопровождалось всплеском религиозного воодушевления — как благовестие Божьего прощения.[135] Такое событие могло стать решающим козырем в церковных спорах, как было при открытии мощей Герасия и Протасия Амвросием Медиоланским. Императрица Юстина потребовала передать новую базилику арианам, но Амвросий выиграл дело, поместив мощи под престол.

Наиболее интенсивно культ святых развивался среди аскетов (Brown, p. 67). Для Павла Ноланского св. Феликс был patronus et amicus [покровителем и другом]; день его смерти Павел встречал, как день второго рождения. На могиле читали Passio [о страданиях] мученика. Повторное переживание верующими его назидательной жизни и смерти упраздняло время; в такие минуты святой как бы воскресал, и народ ожидал новых чудес: исцелений, изгнания бесов, защиты от врагов. Идеалом всякого христианина было погребение ad sanctos [рядом со святыми]. Преставившегося стремились похоронить как можно ближе к могиле святого в надежде, что в судный день тот будет ходатайствовать за него перед Богом. Под мартириями или прямо по соседству с ними раскопки показали множество теснящихся друг к другу могил.

Мощи разделяли на бесчисленные частицы и отвозили во все концы Империи, что способствовало распространению христианства и связыванию элементов христианского опыта в одно целое. Разумеется, со временем умножались церковные и политические злоупотребления, обман и соперничество. В Галлию и Германию, где мощи были весьма редким явлением, их доставляли из других мест, в особенности из Рима. При первых Каролингах (740–840) огромное число мощей римских святых и мучеников было перенесено на Запад. К концу IX в. все церкви имели (или им полагалось иметь) мощи.[136]

Несмотря на «популярный» характер, который постепенно перевесил в этом явлении, культ мощей был не лишен некоторого величия. Ведь он прославлял преображение материи, в некотором смысле предвосхищая смелые теории Тейяра де Шардена.[137] С другой стороны, культ мощей сближал для верующих не только Небо и Землю, но также Бога и людей; Бог, и никто другой, управлял открытием (inventio) мощей и споспешествовал чудесам. Кроме того, кажущиеся противоречия культа (например, одновременное присутствие мученика на Небе и в могиле или в частице его плоти) приобщали верующего к парадоксальному мышлению. Действительно, почитание мощей можно рассматривать как "легкую (т. е. понятную мирянам) параллель" догмату о Воплощении, Троице и таинствах.

 

§ 257. Восточная церковь и расцвет византийского богословия

Определенные расхождения между западной и восточной церквями в IV в. проступают резче. Например, в византийской церкви был введен сан патриарха, по иерархии выше, чем епископы и митрополиты. На Соборе в Константинополе (381 г.) восточная церковь объявила о создании четырех региональных юрисдикции, каждая из которых имела свой патриарший престол. Порой доходило до того, что отношения между Константинополем (и, косвенно, императором) и Римом становились критическими. Владея мощами святого Андрея Первозванного (т. е. имеющего преимущество перед св. Петром), Константинополь претендовал, по меньшей мере, на равенство Риму. В последующие столетия христологические или церковные разногласия еще не раз приведут к столкновениям двух церквей. Мы рассмотрим лишь те, которые имеют непосредственное отношение к схизме (§ 302).

В первых Вселенских Соборах принимало участие всего несколько представителей «Папы» — так назвался Сириций (384–399), тем самым провозгласив себя «отцом», а не «братом» других епископов. Но Рим повторно осудил Ария (Второй Вселенский Собор, Константинополь, 381 г.) и Нестория (Третий Вселенский Собор, Ефес, 431 г.). На Четвертом Соборе (Халкидон, 451 г.), против монофизитов,[138] папа Лев I представил формулу для нового символа веры. Формула соответствовала мысли св. Кирилла и была принята восточными Отцами Церкви. Исповедание звучало так: "верую во единого Господа Иисуса Христа, единосущного Отцу, иже со Отцем неслиянно, неизменно, нераздельно; союз их отнюдь не отменяет различие их природ, но свойства каждой природы сокрыты и воссоединены в одной личности и одной ипостаси".

Формула дополняла классическую христологию, но не давала ответа на вопросы, поставленные монофизитами. Халкидонский символ с конца V в. разжигал страсти, не утихшие и в следующее столетие. Не все восточное христианство приняло его in toto [целиком], вследствие чего отделение монофизитских церквей стало неизбежным. Бесплодные, надуманные дебаты вокруг монофизитства или подозреваемых в монофизитстве теорий тянулись еще не одно столетие.[139]

Обратимся теперь к тем моментам, благодаря которым церковь была оформлена как соответствующая структура. Прежде всего, это небывалый расцвет византийской литургии, ее иератическая помпезность, ритуальное и артистическое великолепие. Литургия совершалась как «тайна», предназначенная для посвященных. Псевдо-Дионисий Ареопагит предостерегает того, кто познал Божественную литургию: "Смотри, чтобы тебе не совершить святотатства и не разгласить тайну, святейшую из тайн. Будь бдителен, и Божественное да будет сокровенным" ("О церковной иерархии", I, 1). В определенные моменты богослужения алтарную завесу опускали; в последующие столетия иконостас будет целиком отделен от нефов.

"Четыре части внутреннего пространства храма символизируют четыре стороны света. Внутренность храма — Вселенная. Алтарь — Рай, который находится на Востоке. Царские врата называли также "Дверью Рая". На пасхальной седмице врата держали открытыми всю службу; смысл этого обычая ясно выражен в Пасхальном каноне: Христос восстал из гроба и отверз нам двери Рая. Запад, напротив, считается страной теней, скорби и смерти, вечным пристанищем мертвых, ожидающих воскресения тел и последнего суда. Центр здания — Земля. По мысли Косьмы Индикоплова, Земля имеет форму куба, четыре стороны которого поддерживают свод, а четыре внутренних части храма символизируют четыре стороны света".[140] Как образ Космоса византийская церковь воплощает и одновременно освящает мир.

 

Церковная поэзия и хоровое пение переживают блистательный взлет при жизни поэта и композитора Романа Сладкопевца (VI в.). Наконец, важно подчеркнуть значение института дьяконов, игравших роль посредников между священниками, отправляющими службу, и мирянами. Именно дьякон определял порядок совершения службы и указывал пастве на ключевые моменты литургии.

Но самые значительные творения восточного христианства относятся к области богословия, и в первую очередь — мистического. Правда, жесткие рамки византийской религиозной мысли отчасти затемняли ее оригинальность, ибо каждый богослов стремился сохранить, защитить и отстоять учение, переданное Святыми Отцами. Догмы были непреложны. Новшества записывались в разряд ересей; слова «новшество» и «богохульство» были почти синонимами.[141] Эта внешняя монотонность (повторение догм, разработанных Святыми Отцами) не один век казалась — и была — признаком оцепенения и бесплодности.[142]

Тем не менее, ядро восточного богословия, и особенно догмат об обóжении человека, (theosis), чрезвычайно оригинально, хотя и основано на словах ап. Павла, на Евангелии от Иоанна и других библейских текстах. Равнозначность спасения и обóжения следует из тайны Воплощения. Согласно Максиму Исповеднику, Бог создал человека, наделив его вечной божественной и нематериальной жизнью. Пол, как и смерть, суть последствия первородного греха. Воплощение Логоса сделало возможным theosis, но осуществляется он только по благодати Божией. Отсюда — важность для восточной церкви внутренней молитвы (которую позже стали называть "непрерывной молитвой"), созерцания и монашеской жизни. Обóжению предшествует или сопутствует опыт мистического Света. Уже у отцов-пустынников экстаз был сопряжен со световыми феноменами. Монахи "излучали свет благодати". Когда отшельник предавался молитве, всю его келью озарял свет.[143] Спустя тысячелетие та же традиция (молитва — мистический свет — theosis) встречается у афонских монахов-исихастов. Их утверждение о том, что они созерцают Божественный свет, стало причиной полемики; это дало повод великому мыслителю Григорию Па-ламе (XIV в.) разработать мистическое богословие Фаворского света.

В восточной церкви мы видим два взаимодополняющих, хотя и противоположных на вид фактора, которые со временем будут усиливаться. С одной стороны, роль и значение общины церковных верующих; с другой стороны, авторитет и престиж монахов — аскетов и созерцателей. Если западные иерархи сдержанно относились к созерцателям и мистикам, то на Востоке к ним питали чувство глубокого почтения как верующие, так и церковные власти.

Единственным восточным богословом, оказавшим существенное влияние на богословие Запада, был Псевдо-Дионисий Ареопагит. Нам неизвестны его настоящее имя и его биография. Возможно, он жил в V в. и был сирийским монахом, однако его считали современником ап. Павла, и он почти приравнивался к апостолам. В богословии Псевдо-Дионисия чувствуется влияние неоплатонизма и Григория Нисского. Высший принцип для Дионисия — пусть невыразимый, абсолютный, превосходящий и личностное, и безличностное — все же связан с видимым миром посредством невидимой иерархии существ. Символ конечного единения Одного и множества есть, прежде всего, Троица. Дионисий уклоняется как от монофизитства, так и от халкидонских формулировок. Он рассматривает манифестации божественности (работа "Божественные числа") и как она проявляется в ангельских чинах ("О небесной иерархии"). Однако наивысшую славу Псевдо-Дионисий стяжал небольшим трактатом "Мистическое богословие". Впервые в истории христианской мистики здесь встречаются выражения "Божественное неведение", или «незнание», подразумевающие восхождение души к Богу. Псевдо-Дионисий говорит о "сверхсущностном сиянии божественной Тьмы, Тьмы по ту сторону Света"; никакие категории, по Псевдо-Дионисию, к Богу неприложимы, "ибо утверждать, что Бог есть Жизнь и Красота, не более справедливо, чем сравнивать Его с воздухом или камнем". Тем самым Дионисий закладывает основы отрицательного (апофатического), богословия (вспомним знаменитую формулу из упанишад — neti, neti! Ср. § 81).

Григорий Нисский изложил свои идеи более глубоко и систематично. Но их популярности среди монахов чрезвычайно способствовал авторитет Дионисия. Рано переведенные на латынь, труды Дионисия были переведены заново в IX в. ирландским монахом Скотом Эриугеной; этот перевод и стал известен на Западе. На Востоке мысли Псевдо-Дионисия были восприняты и углублены Максимом Исповедником, "наиболее выдающимся универсалистом VII века и, пожалуй, последним оригинальным мыслителем среди богословов византийской церкви".[144] К произведениям Дионисия св. Максим написал, в форме схолий, комментарий, который также был переведен Эриугеной. По сути дела, весь этот корпус текстов (оригинал и комментарии Максима Исповедника) и есть учение Псевдо-Дионисия, оказавшее влияние на мысль многих западных мистиков и богословов, от Бернарда Клервосского и Фомы Аквинского до Николая Кузанского.[145]

 

§ 258. Почитание икон и иконоборчество

Тяжелейший кризис, развязанный иконоборчеством (VIII–IX вв.), имел много причин: политических, социальных и богословских. Соблюдая заповедь Декалога, христиане первых двух веков не делали священных изображений. Однако в Восточной империи этот запрет был забыт уже в III в., когда религиозная иконография (персонажи или сцены из Священного Писания) появляется на кладбищах и в местах, где собирались верующие. По размаху это нововведение вполне можно сравнить с культом мощей. В IV и V вв. изображения множатся, а их почитание определяется со всей отчетливостью. В эти же два столетия формируются аргументы за и против икон. Иконофилы настаивали на педагогической функции — особенно для неграмотных — и освящающем свойстве образов. К концу VI и на протяжении VII вв. образа становятся объектом почитания и культа как в церквях, так и в домашнем обиходе.[146] Перед иконами молились, простирались ниц; их лобызали, а во время процессий несли на руках. В этот период растет число чудотворных икон — источников сверхъестественной силы, — оберегающих города, дворцы, войска.[147]

Как отмечает Эрнст Кицингер, вера в надприродную силу икон, подразумевающая некую связь между образом и тем, кто на нем представлен, является наиболее важной чертой почитания икон в VI–VII вв. Икона есть "вместилище, орган самого Божества".[148]

 

Почитание икон было официально запрещено императором Львом III в 726 г. и предано анафеме в 754 г. на иконоборческом соборе в Константинополе. Главный богословский аргумент формулировался так: поклонение иконам косвенно предполагает идолопоклонство. Второй иконоборческий собор (815 г.) отверг почитание икон во имя Христово. Ибо невозможно, говорили иконоборцы, изображать Христа, не подразумевая, что с тем вместе изображается и его Божественная природа (а это святотатство), либо, разделяя две Его неделимые природы ради того, чтобы изобразить лишь человеческую (а это ересь).[149] Напротив, евхаристия — истинный «образ» Христа, потому что она исполнена Святым Духом и содержит в себе, в отличие от иконы, материальную и духовную стороны.[150]

 

Что касается иконофильского богословия защитников святых икон, то наиболее систематично оно было разработано Иоанном Дамаскиным (675–749) и Феодором Студитом (759–826). Опираясь на труды Псевдо-Дионисия, оба автора подчеркивали тесную взаимосвязь духовного и материального. "Как можете вы, будучи плотью, — пишет Иоанн Дамаскин, — поклоняться вещам невидимым?" Чрезмерный «спиритуализм» иконоборцев ставит их в один ряд с древними гностиками, утверждавшими, что тело Христа не физическое, а небесное.[151] Вследствие воплощения Бог стал видимым, упразднив, таким образом, запрет Ветхого Завета изображать божественное. И тот, кто отрицает, что Христос может быть изображен на иконе, отрицает тем самым реальность воплощения. Тем не менее, и Иоанн, и Феодор уточняют, что образ не равен первообразу по сущности. Образ есть сходство, которое, являясь отражением первообраза, заключает в себе отличие от него. Следовательно, иконоборцы были повинны в богохульстве, рассматривая евхаристию как образ; ибо, будучи идентична Христу по сути, евхаристия и есть Христос, а не Его образ.[152]

Об иконах святых Иоанн Дамаскин пишет: "Пока святые жили, они были исполнены Духа Святого, и после смерти Благодать никогда не удаляется ни от их душ, ни от могил, ни от священных их изображений".[153] Безусловно, иконам не следует поклоняться, как Богу. Но они принадлежат к разряду вещей, освященных присутствием Христа, таких, как, например, Назарет, Голгофа, древо Креста. Эти места и предметы стали вместилищами и сосудами "божественной энергии", ибо посредством их Бог совершает спасение людей. В наше время иконы заняли место чудес и других деяний Христа, которые, по счастью, видели и которыми восхищались Его ученики.[154]

Подытожим. Как мощи способствовали сообщению между небом и землей, так и на иконах оживало то чудесное illud tempus, когда среди людей жили Христос, Пресвятая Дева и апостолы. Иконы — если и не обладают той же силой, что и мощи, — доступнее для верующих: их можно найти и в самых скромных храмах и часовнях, и в частных домах. Кроме того, их созерцание приобщало к целому миру символов. Иконы, таким образом, могли дать углубленное религиозное образование тем, кто не знал грамоте (что они фактически и делали для всех слоев сельского населения Восточной Европы).[155]

Иконоборчество стало следствием политических и социальных причин. Другой подоплеки у него не было. Иконоборцы не знали или не хотели признавать символическую функцию священных образов; многие защитники икон, со своей стороны, использовали их культ либо для своей выгоды, либо для возвышения престижа, укрепления власти и обогащения тех или иных церковных институтов.

 

Глава XXXIII

МАГОМЕТ И РАСЦВЕТ ИСЛАМА

§ 259. Аллах, арабский deus otiosus

Из всех основателей мировых религий Магомет[156] — единственный, чья биография, в общих чертах, известна.[157] Между тем, это отнюдь не означает, что так же хорошо известна его «внутренняя», сокровенная биография. Однако огромную ценность представляют имеющиеся у нас исторические данные о его жизни и религиозном опыте, подготовившем и определившем его пророческое призвание, а также сведения об арабской цивилизации его времени и социо-политических структурах Мекки. Эти сведения не объясняют ни личность Магомета, ни успех его проповеди, но позволяют лучше оценить творческую сторону его Послания. Важно располагать богатой исторической документацией хотя бы об одном из основателей мировых религий — тогда еще полнее будет явлена вся мощь религиозного гения. Иначе говоря, только тогда станет понятно, в какой мере религиозный гений может использовать исторические обстоятельства для торжества своей миссии и, в конечном счете, для того, чтобы круто изменить сам ход истории.

Магомет, родившийся в Мекке предположительно между 567 и 572 гг., принадлежал к могущественному племени курейшитов. В шестилетнем возрасте, оставшись сиротой, он сначала воспитывался дедом, а затем дядей с материнской стороны Абу Талибом.[158] По достижении двадцати пяти лет он пошел в услужение к богатой вдове по имени Хадиджа и совершил несколько караванных путешествий в Сирию. Вскоре, приблизительно в 595 г., несмотря на разницу в возрасте (Хадидже тогда было 40 лет), он женился на своей хозяйке. Брак оказался счастливым; Магомет, после смерти Хадиджи имевший еще девять жен, при ее жизни других женщин в жены не брал. У них было семеро детей; три сына, умершие в младенчестве, и четыре дочери (самая младшая, Фатима, впоследствии выйдет замуж за Али, двоюродного брата Магомета). Заслуживает внимания роль Хадиджи в жизни пророка: именно ее поддержка помогала ему осмыслить свое религиозное призвание.

Недостаточно хорошо известна жизнь Магомета до получения первых откровений (ок. 610 г.). По преданию, им предшествовали длительные периоды "духовного уединения" (tahannuth) в пещерах или иных пустынных местах — практика, чуждая арабскому политеизму. Весьма вероятно, что Магомет находился под большим впечатлением от встреч с монахами-христианами или от рассказов об их ночных бдениях, молитвах и медитациях, которые он слышал во время своих путешествий. Двоюродный брат Хадиджи был христианином. Кроме того, и до арабских городов донеслись отголоски ортодоксальной или сектантской проповеди христианства (несторианского или гностического толка), дошли религиозные иудейские идеи и практики. Христиан в Мекке проживало немного, по большей части, это были люди низкого звания и малообразованные (вероятно, эфиопские рабы). Иудеи же в основном проживали в Ясрибе (будущей Медине) и в дальнейшем мы увидим (§ 262), в какой мере пророк рассчитывал на их поддержку.

Правда, в эпоху Магомета влияние иудео-христианства не привело к значительным изменениям в религии Центральной Аравии. Приходя в упадок, она все-таки сохраняла структуры семитического политеизма. Религиозным центром была Мекка (Makkah). В птолемеевском corpus ["Альмагест"] (II в. н. э.) она упоминается как Makoraba — производное от сабейского Makuraba, «святилище». То есть Мекка вначале была церемониальным центром, вокруг которого постепенно возводился город.[159] В центре освященной территории, Hima, находилось святилище кааба (букв, "куб"), сооружение под открытым небом, со встроенным в один из его углов знаменитым Черным Камнем — считалось, что он внеземного происхождения. Обход вокруг этого камня составлял в доисламские времена, составляет и сегодня, важный элемент ритуала ежегодного паломничества (хадж) на Арафат, гору, расположенную в нескольких километрах от Мекки. Господином Каабы считался Аллах (букв. "Бог"), тем же тенимом пользовались арабские христиане и иудеи для обозначения имени Бога. Но Аллах уже давно стал deus otiosus, культ которого сводился к установленным приношениям первин (зерна и скота) — ему и различным местночтимым божествам.[160] Среди них наиболее важными были три центрально-аравийские богини: Манат (Судьба), ал-Лат (женская форма имени Аллах) и ал-Узза (Могущественная). Почитаемые за "дочерей Аллаха", они снискали такую популярность, что в начале своей проповеди сам Магомет совершил ошибку (которую в дальнейшем исправил) и отвел им роль предстательниц перед Богом.

В общем, и целом, доисламская религия носила черты сходства с народной религией Палестины VI в. до н. э., как она зафиксирована в документах иудео-арамейской колонии Элефантины в верховьях Нила: вместе с Яхве-Яху почитались Бетэль и Харамбетэль, богиня Арат и некое божество растений.[161] В Мекке служба при святилище, хорошо оплачиваемая и переходящая по наследству от отца к сыну, доверялась выходцам из влиятельных семей. Похоже, что священства, в собственном смысле слова, не существовало. Несмотря на родство со словом kohen, означающим у евреев «священнослужитель», арабское kahin означало "провидец, прорицатель" — тот, кто, будучи, одержим джинном, получал дар предсказывать будущее, находить потерянные вещи или заблудившихся верблюдов.[162] Среди современников Магомета лишь так называемые ханифы, поэты и визионеры, были монотеистами, часть из которых находилась под влиянием христианства, хотя эсхатология, характерная для христиан (а впоследствии и для всего ислама), была им столь же чужда, сколь она была, скорее всего, чужда арабам вообще.[163]

Пророческая миссия Магомета началась как следствие экстатических переживаний, послуживших некоей «прелюдией» откровения. В суре 53:1-18 он вспоминает о своем первом, среди прочих, опыте:

Во второй раз Магомет имел экстатический опыт возле дерева (13–18):

В суре 81:22–23 Магомет возвращается к этому видению:

Очевидно, что видения сопровождались слуховыми откровениями. Лишь за такими знамениями Коран признает божественное происхождение.[165] Первый мистический опыт Магомета, определивший в дальнейшем пути его пророчества, отражен в преданиях, дошедших до нас благодаря Ибн Исхаку (ум. 767). Когда Магомет спал в пещере, где он ежегодно пребывал в уединении, к нему приблизился ангел Джибрил[166] с раскрытой книгой в руках и приказал: "Читай!". А так как Магомет читать отказался, ангел возложил ему книгу на уста и ноздри и прижал ее так сильно, что Магомет чуть не задохнулся. Когда ангел повторил ему в четвертый раз: "Читай!" — Магомет спросил у него: "Что мне читать?" Тогда ангел ответил:

Магомет стал читать, и ангел отошел от него. "Я проснулся, и это было подобно тому, как если бы в моем сердце уже было вписано нечто". Магомет оставил пещеру и, едва спустясь до середины горы, услышал голос с небес: "О Магомет, ты апостол Аллаха, я же — Джибрил". "Я поднял голову вверх, чтобы увидеть, с кем я говорю, и вот, сидит Джибрил на горизонте в образе человека, поджавшего под себя ноги". Ангел снова повторил то же самое, а Магомет все смотрел на него, не в силах сдвинуться с места. "В какую бы сторону неба я ни посмотрел, я все время видел его перед собой".[167]

 

Подлинность этого опыта, кажется, находит подтверждение.[168] Изначальное сопротивление Магомета призыву ангела сходно с сомнением шаманов, а также многих мистиков и пророков — когда дело касается осознания их миссии. Возможно, Коран не упоминает об онирическом видении в пещере, чтобы избежать обвинения пророка в одержимости джинном. Но другие детали Корана подтверждают истинность этой инспирации.[169] «Диктовка» Корана часто сопровождалась сильными судорогами, приступами жара или озноба.

 

§ 260. Магомет, "Апостол Господа"

Первые три года Магомет сообщал божественные послания лишь Хадидже и нескольким близким друзьям (двоюродному брату Али, приемному сыну Зайду[170] и двум будущим халифам, Осману и Абу Бакру). Через некоторое время ангельские откровения прекратились, и для Магомета наступил период тревоги и уныния. Но новая божественная весть снова возвратила ему веру:

В результате видения, произошедшего в 612 г. и повелевшего Магомету обнародовать свои откровения, Пророк начинает свое апостольское служение. С самого начала он подчеркивает могущество и милость Бога, создавшего человека "из сгустка крови", (96:1; ср. 80:17–22; 87:1), научившего его Корану и умению "выражать себя", (55:1–4), сотворившего небо, землю, горы, верблюдов. Он славит милость Божию (ссылаясь на собственную жизнь):

"6(6). Разве не нашел Он тебя сиротой — и приютил?" и т. д. (93: 3–8).

Он противопоставляет эфемерный характер любого существования вечности Создателя:

Поразительно то, что в своих первых проповедях Магомет нигде не упоминает о единственности Бога, за одним лишь исключением:

Но, возможно, речь идет о более поздних интерполяциях.[171]

Другая тема проповеди — неотвратимость Суда и воскресение мертвых:

Имеются и другие ссылки и аллюзии в более древних сурах, но самое полное описание находится в начале суры позднего происхождения:

В большинстве сур, надиктованных позже, Магомет развертывает апокалиптические картины: горы сдвинутся и, расплавившись, станут прахом и пеплом, небесный свод даст трещину, а луна и звезды погаснут и осыплются. Пророк говорит также о космическом пожаре и о реках огня и расплавленной меди, которые накроют людей (55:35).

Когда труба вострубит во второй раз, мертвые восстанут и покинут свои гробницы. Воскресение произойдет в мгновение ока. За обрушившимся небом возникнет окруженный небесным воинством престол Божий, его будут поддерживать восемь ангелов. Людей соберут перед престолом: праведных справа, нечестивых — слева. Начнется Суд — на основе того, что записано о каждом в Книге Деяний. Древние пророки будут призваны свидетельствовать о том, что они проповедовали единобожие и предостерегали своих современников. Неверные будут осуждены на адские муки.[172] Однако Магомет более склонен описывать блаженства, ожидающие правоверных в раю, — блаженства, по большей части, материального свойства: прохладные реки, деревья с гнущимися под тяжестью "плодов обильных" ветвями, мясное на любой вкус, юноши, красота которых подобна "жемчугу хранимому", разносящие изысканные напитки, гурии, девственные и целомудренные, созданные самим Аллахом (56:26–43 и т. д.). Магомет не говорит о «душах» или «духах», страждущих в аду или ликующих в раю. Воскресение во плоти — это, по сути, новое Творение. Поскольку временной интервал между смертью и Судом — это бессознательное состояние, у воскрешенного будет впечатление, что Суд совершается сразу же после его смерти.[173]

Провозглашая: "Нет Бога, кроме Аллаха", — Магомет не предполагал создание новой религии. Он лишь стремился «пробудить» своих сограждан, убедить их почитать одного Аллаха, тем более что они уже признали Его создателем неба и земли и гарантом плодородия (ср. 29:61–63); они взывали к Нему в случае потрясений и великих бедствий (29:65; 31:31; 17:69). "И поклялись они Аллахом, величайшей клятвой" (35:42; 16:38). Аллах к тому же был Господином Каабы. В одной из самых древних сур Магомет просит членов собственного племени курейшитов:

Однако оппозиция не медлит и заявляет о себе. Для этого много причин и предлогов. Ибн Исхак утверждает, что когда пророк по повелению Аллаха провозгласил истинную веру ("ислам", «покорность», "повиновение"), его сограждане не сопротивлялись ей до тех пор, пока он не высказывался против почитаемых ими богов. Предание гласит, что за стихом 20 суры 53 следовали такие стихи о трех богинях ал-Лат, ал-Узза и Манат: "Они богини великие и, конечно, предстательство их желательно". Но позже Магомет осознал, что эти слова были ему внушены Шайтаном.[174] Тогда он заменил их следующими словами:

Этот эпизод поучителен по двум причинам. Прежде всего, он показывает искренность пророка: Магомет признал, что, произнося боговдохновенные слова, он оказался обманутым Сатаной. Затем он обосновывает упразднение двух стихов всемогуществом и абсолютной свободой Бога.[175] Действительно, Коран — это единственная Священная Книга, в которой свободно упразднились некоторые пассажи текста Откровения.

Для богатой курейшитской верхушки отказ от «язычества» был равнозначен потере привилегий. Признание Магомета истинным апостолом Бога влекло за собой признание его политического главенства. Более того: откровение, провозглашенное пророком, обрекало их предков-многобожников на вечное пребывание в аду — концепция, неприемлемая в традиционалистском обществе. Для большей части населения главным возражением была "экзистенциальная обыденность" Магомета.

Откровения его предавали осмеянию, считали вымыслом самого Магомета или внушением джиннов. Особую иронию и сарказм вызывало возвещение конца света, и воскресения во плоти. Тем более что время шло, а эсхатологическая катастрофа явно запаздывала.[176]

Ему часто бросали упрек в отсутствии чудес.

 

§ 261. Экстатическое путешествие на небо и Священная Книга

Итак, от Магомета требовалось в доказательство подлинности его пророческого призвания подняться на небо и принести Священную Книгу. Иначе говоря, Магомет должен был соответствовать примеру Моисея, Даниила, Еноха, Мани и прочих Посланников, которые, вознесясь в небеса, встретили Бога и получили из его собственных рук Книгу, содержащую божественное откровение. Этот сценарий был типичен как для нормативного иудаизма и для иудейской апокалиптики, так и для самаритян, гностиков и мандеев. Его истоки, связанные с царской идеологией, восходят к легендарному месопотамскому царю Эммендураки.[177]

Отпор неверующим пророк дает постоянно, по мере того как отрабатываются обвинения неверных. Как большинство своих предшественников, пророков и апостолов, и как некоторые из его соперников, Магомет считает и провозглашает себя апостолом (=посланником, rasul) Бога:[178] он доносит до своих сограждан божественное откровение. Коран — это "195(195). откровение на языке арабском, ясном"(26:193); таким образом, оно совершенно понятно жителям Мекки; и если они упорствуют в своем неверии, то это происходит в результате ослепления светом божественных знамений (23:68), из-за «превознесения», гордыни или беспечности (27:14; 33:68 и т. д.). Впрочем, Магомет прекрасно понимает, что через такие же испытания прошли посланные Богом прежде него пророки: Авраам, Моисей, Ной, Давид, Иоанн Креститель, Иисус (21:66 и сл., 76 и сл.).

Вознесение на небо (мирадж) также является вызовом для неверных.

Предание относит ночное путешествие к 617 или 619 гг.; оседлав крылатую кобылу аль-Бурак, Магомет посещает земной Иерусалим, а затем возносится на небо. Рассказ об этом экстатическом путешествии засвидетельствован во многих источниках. Сценарии его не всегда совпадают. По одним версиям, пророк на своей крылатой лошади созерцает ад и рай и приближается к престолу Аллаха. Путешествие длилось мгновенье: из кувшина, опрокинутого Магометом, когда он пустился в путешествие, не успело вытечь содержимое, как он уже вернулся в свой покой. Другое предание говорит о лестнице, по которой Магомет, увлекаемый ангелом Джибрилом, поднимается до небесных врат. Он предстает перед Аллахом и узнает непосредственно из Его уст о том, что был избран прежде всех прочих пророков и что он, Магомет, является Его «другом». Аллах доверяет ему Коран и некоторые эзотерические знания, о которых Магомет не должен сообщать правоверным.[179]

В позднейшей мусульманской мистике и богословии это экстатическое путешествие займет центральное место. Оно демонстрирует особое качество гения Магомета и ислама, что важно отметить уже сейчас, а именно: волю усваивать и претворять в новом религиозном синтезе традиционные практики, идеи и мифо-ритуальные сценарии. Мы увидим ниже, как исламская традиция переосмыслила древнюю тему "Священной Книги", получаемой посланником во время путешествия на небо. Увидим результаты столкновений с иудаизмом и другими религиозными традициями, включая даже традицию «языческую», существующую со столь же незапамятных времен, что и традиция Каабы.

 

§ 262. «Эмиграция» в Медину

Положение Магомета и его приверженцев постоянно ухудшается. Власти Мекки решают лишить их прав, которые они имели как члены своих племен.

А ведь принадлежность к определенному племени была для араба единственной защитой. Магомета взял под защиту его дядя Абу Талиб, хотя он никогда не принимал ислам. Но после смерти Абу Талиба его брат, Абу Лахаб, сумел поразить Магомета в правах. Проблема, возникшая в результате все более жестокого противостояния ему курейшитов, разрешилась в богословском аспекте: то была воля Аллаха. Слепая приверженность многобожию была изначально предрешена Аллахом (ср. 16:39; 10:75; 6:39). Таким образом, разрыв с неверными был неизбежен:

Ок. 615 г., желая укрыть своих приверженцев от преследований, но и боясь раскола,[180] Магомет содействовал переезду группы из 70–80 мусульман в христианскую страну, Абиссинию. Пророк, который вначале считал, что он был послан лишь для обращения курейшитов идет теперь к кочевникам и жителям городов-оазисов, Таифа и Ясриба. У кочевников и бедуинов Таифа он успеха не имел, но контакты с Ясрибом (будущей Мединой) были обнадеживающими. Магомет выбирает местом добровольного изгнания Ясриб, где традиционная религия не принижалась экономическими и политическими интересами и где проживало много иудеев, а стало быть, монотеистов. Кроме того, этот город-оазис был истощен длительной междоусобной войной. Некоторые племена посчитали, что пророк, чей авторитет основывался не на голосе крови, а на вере, сможет абстрагироваться от племенных связей и взять на себя роль третейского судьи. К тому же одно из двух главных племен в большинстве своем уже было убеждено, что Бог направил Магомета с посланием ко всем арабам, и обратилось в ислам.

 

В 622 г., по случаю паломничества в Мекку, делегация из Ясриба — семьдесят пять мужчин и две женщины — тайно встречается с пророком и торжественно клянется сражаться за него. Правоверные начинают покидать Мекку и небольшими группами направляться в Ясриб. Переход через пустыню (более 300 км) длится девять дней. Магомет в сопровождении своего тестя Абу Бакра уходит одним из последних. 24 сентября они прибывают в Кубу, деревушку в окрестностях Медины. «Эмиграция», хиджра, завершилась успешно. Вскоре пророк вошел в Медину и предоставил своей верблюдице выбрать место для будущего жилья. Дом, служивший правоверным также и местом собраний для совместных молитв, был построен лишь через год, так как сначала надлежало построить жилье для жен пророка.

Религиозная и политическая деятельность Магомета в Медине значительно отличается от той, что была в Мекке. Это проявляется в сурах, «продиктованных» после хиджры: они в основном относятся к организации общины правоверных, уммы,[181] и ее социальным и религиозным институциям. Богословская структура ислама была уже выстроена ко времени отъезда пророка из Мекки, но именно в Медине он уточнил правила культовой практики (молитвы, посты, подаяние, паломничество). С самого начала Магомет проявил выдающийся политический ум. Он осуществил объединение прибывших из Мекки мусульман-"эмигрантов"[182] с новообращенными из Медины, «помощниками» — провозгласив себя самого их единственным главой. Таким образом, было упразднено племенное «верноподданство». Теперь существовала лишь одна мусульманская община, организованная по теократическому принципу. В "Конституции Медины", очевидно, составленной в 623 г., Магомет заявляет, что «эмигранты» и «помощники» (т. е. вся умма) образуют единый народ, отличный от всех остальных; кроме того, он определяет права и обязанности для других кланов и для трех иудейских племен. Не все жители Медины, естественно, были довольны начинаниями Магомета; но по мере возрастания его военных успехов возрастал и его политический престиж. Однако успех его решений обеспечивали, главным образом, новые откровения, сообщенные ему ангелом.[183]

В Медине Магомета более всего разочаровала реакция трех иудейских племен. Накануне эмиграции пророк в соответствии с иудейской практикой избрал Иерусалим как сторону для направления молитв, quiblah; обосновавшись в Медине, он заимствовал и другие иудейские ритуалы. Суры, «продиктованные» в первые годы хиджры, свидетельствуют о его усилиях по обращению иудеев. "22(19). О, обладатели писания! Пришел к вам Наш посланник, разъясняя вам, во время перерыва между посланниками, чтобы вы не сказали: "Не приходил к нам ни благовеститель, ни увещатель"" (5:19). Магомет позволил бы иудеям сохранить их традиционные ритуалы, если бы они признали его пророком.[184] Но иудеи настроены все более враждебно. Они обнаруживают в Коране ошибки, доказывающие, что Магомет не знает Ветхого Завета.

Разрыв произошел 11 февраля 624 г., когда пророк получил новое откровение, предписывающее мусульманам обращаться во время молитвы теперь не в сторону Иерусалима, а к Мекке (2:136). Положившись на свою гениальную интуицию, Магомет провозгласил, что Кааба была сооружена Авраамом [Ибрахимом] и сыном его Исмаилом (2:127). Но из-за грехов праотцев это святилище теперь находится в руках идолопоклонников. Отныне "арабский мир обладает своим Храмом, куда более древним, чем Иерусалимский Храм, у этого мира свое единобожие — ханифизм… При помощи такой уловки ислам, в какой-то момент отпавший от своих корней, вновь возвращается к ним навсегда".[185] Это решение имело серьезные религиозные и политические последствия: с одной стороны, было обеспечено будущее арабскому единству; с другой — новые соображения по поводу Каабы[186] завершатся богословием Храма под знаком самого древнего, т. е. "подлинною), монотеизма. Пока же Магомет отходит и от иудаизма, и от христианства: обе эти "религии Книги" не сумели сохранить первозданную чистоту. Вот почему Бог отправил к людям своего последнего вестника, а исламу предназначено наследовать христианству, как оно наследовало иудаизму.

 

§ 263. От изгнания к победе

Чтобы выжить, Магомет и «эмигранты» были вынуждены совершать набеги на караваны жителей Мекки. Впервые они одержали победу при Баре в марте 624 г. (ср. 3:123), потеряв 14 человек. Идолопоклонники же потеряли 70 убитыми и 40 пленными. Магомет раздал поровну своим бойцам значительную военную добычу плюс выкуп за пленных. через месяц пророк вынудил одно из иудейских племен покинуть Медину, бросив дома и добро. На следующий год мусульмане потерпели поражение при Ухуде в битве с войском из Мекки, насчитывающем??00 человек; сам Магомет был ранен. Но решающим событием этой религиозной «герильи» стала "Битва у рва", названная так потому, то на подъездных путях к городу-оазису, по совету одного перса, был выкопаны рвы. По преданию, 4000 жителей Мекки напрасно осаждали в течение двух недель Медину; смерч рассеял их ряды. Во время осады Магомет заметил подозрительное поведение некоторых псевдообращенных и курайзы, последнего иудейского племени, оставшегося в Медине. После победы он обвинил иудеев в измене и отдал приказ устроить резню.

В апреле 628 г. новое откровение (48:27) стало для Магомета залогом того, что правоверные могут совершить хадж к Каабе. Несмотря на колебания в своем стане, караван правоверных подошел к священному городу. Им не удалось войти в Мекку, но пророк превратил это полупоражение в победу: он потребовал от верующих поклясться в абсолютной верности ему (48:10) как наместнику Аллаха. Магомету эта клятва была необходима, так как вскоре он заключил с жителями Мекки перемирие, унизительное на первый взгляд, но позволившее ему на следующий год совершить хадж. И еще — курейшиты пообещали мусульманам десятилетнее перемирие.

Так в 629 г. пророк в сопровождении 2000 верных вошел в город, временно осиленный многобожниками, и совершил ритуал хаджа. Победа ислама представлялась неизбежной; ко всему прочему, в ислам начинают обращаться многие бедуинские племена и даже представители курейшитской верхушки. В том же году Магомет послал войско в Муту, на границу с Византийской империей; провал кампании не умалил ее престижа. Мута указывала главное направление, в котором должна была распространяться проповедь ислама; это хорошо усвоили последователи Магомета.

По преданию, в январе 630 г. под предлогом того, что мекканцы выступили на стороне вражеского племени, пророк нарушает перемирие и с войском в 10 000 человек без боя занимает город. Идолы Каабы повержены, святилище очищено, и все привилегии многобожников отменены. Став в один день хозяином священного города, Магомет явил пример терпимости; за исключением шести своих самых ярых врагов, которые были казнены, он запретил своим приверженцам мстить местным жителям. Ведомый незаурядным политическим чутьем, Магомет не сделал Мекку столицей своего теократического государства; после хаджа он вернулся в Медину.

В следующем, 631 г., пророк лично не совершает хаджа, но в качестве своего представителя посылает в Мекку Абу Бакра. По этому случаю и ссылаясь на новое откровение, Магомет объявляет многобожию тотальную войну.

Словно побуждаемый предчувствием, Магомет в феврале-марте 632 г. отправляется в Мекку — в свой последний хадж. И перед тем дает предписания по ритуалам хаджа, которым следуют и в наши дни. Ангел диктует ему слова Аллаха:

По преданию, в конце этого "Прощального хаджа" Магомет воскликнул: "Господи, хорошо ли я выполнил назначенное мне?" И толпа ответствовала: "Да, ты хорошо это выполнил!".

Вернувшись в Медину в последние дни мая 632 г., Магомет заболел; умер он 8 июня на руках своей любимой жены Айши. Для всех это было огромным потрясением. Некоторые даже отказывались принять смерть пророка; они считали, что Магомет, как Иисус, вознесся на небо. Его тело было погребено не на кладбище, а в одной из комнат в доме Айши, где и сегодня стоит надгробие, не менее священное для мусульман, чем Кааба. Абу Бакр, избранный халифом, т. е. «преемником» пророка, сказал правоверным: "Если кто-то почитает Магомета, пусть знает — Магомет умер; если же кто-то почитает Аллаха, то Магомет жив и не умирает".

 

§ 264. Послание Корана

Ни история религий, ни всемирная история не знают примера, сопоставимого с предприятием Магомета. Завоевание Мекки и основание теократического государства доказывают, что политический гений пророка не уступал его религиозному гению. Правда, и обстоятельства — прежде всего междоусобицы в правящих кругах Мекки — были ему наруку. Однако обстоятельствами нельзя объяснить ни богословие Магомета, ни успех его проповеди, ни непреходящий характер его творения: ислама и мусульманской теократии.

Несомненно, пророк был знаком, прямо или косвенно, с некоторыми концепциями и практиками иудейской и христианской религий. Сведения о христианстве он имел, скорее всего, приблизительные. Он говорит об Иисусе и Марии, но уточняет, что они не обладают божественной природой (5:16–20), так как оба были «сотворены» (3:59). Многократно упоминает он детство Иисуса, его чудеса и его апостолов ("Помощников"). Вразрез с воззрениями иудеев и соглашаясь с гностиками и докетами, Магомет отрицает распятие и смерть Иисуса.[188] Не признает он и его роль Искупителя, Благую Весть Нового завета, христианские таинства и мистику. Пророк говорит о христианской триаде: Бог — Иисус — Мария; очевидно, его осведомители были знакомы с монофизитской церковью Абиссинии, в которой Богоматери оказывали особое почитание.[189] С другой стороны, стоит признать и некоторое влияние несторианства; например, его веры в то, что смерть полностью лишает душу сознания, а мученики веры тотчас же оказываются в раю. Концепция ряда последовательных нисхождений Откровения также разделялась многими иудео-христианскими гностическими сектами.

Однако внешними влияниями не объяснить ни призвание Магомета, ни строй его проповеди. Провозглашая неотвратимость Суда и напоминая о том, что перед Богом человек предстанет один, Магомет показал религиозную тщету племенных связей. Но он сплотил людей в новой религиозной общине — умме. Так он создал арабскую нацию, позволив при этом мусульманской экспансии расширить общину верных за пределы этнических и расовых границ. Энергия, растрачиваемая в межплеменных столкновениях, отныне была направлена вовне, на борьбу с язычниками, борьбу во имя Аллаха и ради полной победы единобожия. Однако в борьбе с кочевниками и, главным образом, с жителями Мекки Магомет одержал победу не столько силой оружия, сколько при помощи хитроумных переговоров, тем самым явив назидание своим преемникам, халифам.

И, наконец, даровав своим соотечественникам Коран, он поставил их на ступень, сравнимую с уровнем двух других "народов Книги", и облагородил арабский язык, сделав его языком богословия и литургики в надежде, что он станет языком экуменической культуры.

С точки зрения религиозной морфологии, послание Магомета, по крайней мере, так, как оно изложено в Коране, представляет собой самый чистый образец абсолютного монотеизма. Аллах есть Бог, единый Бог; он абсолютно свободен, всеведущ и всемогущ; он — создатель земли и неба, и "1(1). Он увеличивает в творении, что Ему угодно" (35:1). "159(164). Поистине, в творении небес и земли, в смене ночи и дня, в корабле, который плывет по морю (…)" (2:164).

Иными словами, Аллах управляет не только космическими ритмами, но и делами человеческими. Однако все его деяния своенравны и, в конечном счете, произвольны, так как зависят только от его решения. Аллах волен противоречить себе — стоит вспомнить, например, упразднение нескольких сур (§ 260).

Человек слаб не вследствие первородного греха, но потому, что он — лишь творение; теперь он находится в мире, которому вернули сакральность — через откровение, сообщенное Богом своему последнему пророку. Любое действие — физиологическое, психическое, социальное, историческое — уже в силу того, что оно совершается по воле Божьей, находится под Его «юрисдикцией». Ничто несвободно в мире, кроме Бога. Но Аллах милостив, и пророк Его открыл веру более простую, чем две предыдущие монотеистические религии. Ислам не представляет собой церковь, и у него нет священства. Служение Богу может совершаться в любом месте, не обязательно в святилище.[190] Религиозная жизнь регламентируется институциями, представляющими собой в то же время и юридические нормы, а именно, пятью "Столпами Веры". Самый важный из «Столпов» — салат, богослужение, или молитвенный канон, содержащий ежедневное пятикратное простирание ниц; второй — это закат, узаконенное подаяние; третий — саум, пост с рассвета до сумерек в течение всего месяца рамадан; четвертый — хадж, паломничество; пятый — шахада, "исповедание веры", т. е. повторение формулы: "нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его".[191]

Основываясь на представлении о погрешимости человека, Коран не требует ни аскезы, ни монашества:

Словом, Коран обращается не к святым и совершенным, но ко всем людям. Магомет ограничивает число законных жен четырьмя (4:3), не уточняя количества рабынь и наложниц.[192] Социальные различия принимаются, однако все правоверные равны как члены уммы. Рабство не отменяется, но положение рабов, по сравнению с Римской империей, лучше.

"Политика" Магомета имеет ветхозаветную окраску. Она прямо или косвенно инспирирована Аллахом. Всемирная история есть непрекращающееся богоявление, даже победы неверных происходят по воле Божьей. Посему, чтобы обратить мир в единобожие, необходима тотальная и перманентная война. В любом случае, война лучше вероотступничества и анархии.

На первый взгляд кажется, что хадж к Каабе, почитаемой за Дом Аллаха, и совершаемые там ритуалы противоречат абсолютному монотеизму, который проповедовал Магомет. Но выше (§ 262) мы уже показали, что пророк стремился интегрировать ислам в авраамическую традицию. Наряду с другими символами и сценариями, наличествующими в Коране — Священной Книгой, вознесением Магомета на небо, ролью ангела Джибрила и т. д., — хадж будет постоянно переоцениваться, и перетолковываться в последующих богословии и мистике. Не следует терять из вида и устное предание, дошедшее до нас в хадисах ("изречениях" пророка) — оно тоже «узаконит» многочисленные толкования и богословские спекуляции. Аллах всегда будет сохранять положение Бога единого и абсолютного, а Магомет всегда будет Его пророком. Но так же, как христианство и иудаизм, ислам, в конечном итоге, примет факт существования определенного количества заступников и предстателей.

 

§ 265. Прорыв ислама в Средиземноморье и на Ближний Восток

Как и в случае с религией евреев или римлян, для ислама, особенно в его начальной фазе, исторические события суть эпизоды священной истории. Это — показательные военные успехи в эпоху первых халифов, обеспечившие исламу сначала выживание, а затем и победу. Смерть пророка вызвала кризис, который мог бы стать фатальным для новой религии. Согласно преданию, принятому, в конце концов, большинством мусульман, Магомет не назначил себе преемника. Абу Бакр, отец его любимой супруги Айши, был избран халифом перед самым погребением пророка. С другой стороны, было известно о расположении Магомета к Али, мужу его дочери Фатимы и отцу его двух внуков, Хасана и Хусейна; таким образом, кажется возможным, что Магомет выбрал своим преемником Али. Но чтобы спасти целостность уммы, Али и его сторонники приняли избрание халифом Абу Бакра; тем более что Абу Бакр был уже пожилым человеком, и Али не сомневался, что очень скоро он займет его место. В тот момент важнее всего было избежать кризиса, могущего стать для ислама роковым. Уже начали отделяться племена кочевников-бедуинов, однако, предприняв против них военные походы, Абу Бакр добился их подчинения. Сразу же после этого халиф совершил набег на богатую Сирию, находившуюся под сюзеренитетом Византии.

Абу Бакр умер через два года, в 634 г., но назначил преемником Омара, одного из своих военачальников. При халифате этого великого стратега (634–644) победы мусульман нарастали в головокружительном темпе. Разбитые в битве при Ярмуке, византийцы в 636 г. покидают Сирию. В 637 г. пала Антиохия, и в том же году распалась Сасанидская империя. В 642 г. был завоеван Египет, а в 694 г. — Карфаген. К концу VII в. ислам господствует в Северной Африке, Сирии и Палестине, Малой Азии, Месопотамии и Ираке. Сопротивляется лишь Византия, но и ее территория значительно сократилась.[193]

Между тем, несмотря на эти беспрецедентные успехи, единство уммы было сильно подорвано. Омар, получив смертельное ранение от раба-перса, едва успел назначить для избрания своего преемника шесть помощников пророка. Проигнорировав Али и его сторонников (шила Али, букв, "партия Али", отсюда — шиизм), эти шестеро избирают другого зятя пророка, Османа (644–656). Принадлежащий к аристократическому роду Омейя, давним врагам Магомета, Осман распределил ключевые посты Империи среди знатных граждан Мекки. После того, как Осман был убит бедуинами из египетских и иранских гарнизонов, жители Медины провозгласили халифом Али. Для шиитов, не признающих никаких «преемников» вне семьи пророка, Али стал первым истинным халифом.

Однако Айша и большая часть важных мекканских сановников обвинили Али в соучастии в убийстве Османа. Обе партии столкнулись в битве, известной под названием «Верблюжьей», так как она происходила вокруг верблюдицы Айши. Али учредил свою столицу в одном из городков-гарнизонов, в Ираке, но его халифат был опротестован правителем Сирии Муавией, шурином пророка и двоюродным братом Османа. Во время битвы, видя, что проигрывают, солдаты Муавии подняли Коран на острия своих копий. Али принимает "суд Книги", но, будучи плохо защищен своим представителем, вынужден отказаться от своих притязаний. За это, не простив такое проявление слабости, его покинула часть его сторонников, известных с тех пор под именем хариджитов, раскольников. Али был убит в 661 г., и оставшиеся у него немногочисленные сторонники провозгласили халифом его старшего сына Хасана. Муавия, которого сирийцы уже избрали халифом в Иерусалиме, сумел убедить Хасана отречься от власти в свою пользу.

Муавия был способным военачальником и хитрым политиком. Он реорганизовал Империю и основал первую династию халифов, Омейядов (661–750 гг.). Однако последний шанс объединения уммы был упущен, когда Хусейн, второй сын Али, вместе со всеми своими домочадцами был убит в 680 г. в Кербеле. Эту мученическую смерть шииты не простили, и на протяжении многих веков она вызывала волнения, жестоко подавляемые правящими халифами. Лишь с X в. шиитские общины получили разрешение совершать в течение первых десяти дней месяца мухаррама публичные церемонии[194] в поминовение трагической гибели имама Хусейна.

Так через 30 лет после смерти пророка умма оказалась разделенной на три части; большинство правоверных мусульман — сунниты, т. е. приверженцы сунны ("обычая", "традиции"), подчиняющиеся правящему халифу; затем шииты, верные потомкам первого «истинного» халифа, Али; и хариджиты (раскольники), считавшие, что только Община обладает правом избрать своего главу, а в случае, если он повинен в тяжких грехах, низложить его, — и в таком состоянии мусульманская община остается и по сей день. Как мы увидим (ср. гл. XXXV), каждая из этих партий в той или иной степени внесла свой вклад в развитие мусульманского богословия, мистики и религиозных институций.

Что же касается истории Империи, основанной первыми халифами, то достаточно перечислить наиболее важные события. Военная экспансия продолжается вплоть до 715 г., когда тюрки вынуждают арабскую армию покинуть пределы Окса. В 717 г. второй морской поход против Византии провалился и привел к большим потерям. В 733 г. Карл Мартелл, король франков, разбивает арабов под Туром и заставляет их отступить за Пиренеи.[195] Это был конец военного превосходства арабской империи. Будущие завоевания ислама станут делом мусульман иного этнического корня.

Сам ислам начинает модифицировать некоторые из своих первоначальных структур. Постепенно обращение неверных перестает быть целью священных войн, как ее определил Магомет. Арабские армии предпочитают подчинять себе многобожников, не обращая их в ислам, чтобы взимать с них тяжелую подать. Более того, новообращенные не пользовались равными с мусульманами правами. Начиная с 715 г. постепенно усиливается напряжение между арабами и другими народами, обращенными в ислам. Последние готовы поддержать любое выступление, которое уравняло бы их в правах с арабами. После многолетних вооруженных конфликтов и беспорядков династия Омейядов была сокрушена, в 750 г. ее место занял другой могущественный мекканский род, Аббасиды. Новый халиф одержал победу в большой степени благодаря помощи шиитов. Однако положение приверженцев Али не изменилось, и аль-Мансур, второй аббасидский халиф (754–775), утопил шиитское восстание в крови. При Аббасидах же, напротив, различие между арабами и новообращенными окончательно исчезло.

Первые четыре халифа сохранили Медину местом своей резиденции. Однако Муавия сделал столицей империи Дамаск. Отныне на протяжении всего правления династии Омейядов усиливаются эллинистические, персидские и христианские влияния. Они особенно заметны в светских и культовых архитектурных сооружениях. Первые большие мечети Сирии заимствуют купола у христианских церквей.[196] Дворцы, виллы, сады, стенные росписи и мозаика следуют образцам эллинистического Ближнего Востока.[197]

Аббасиды продолжают и развивают процесс ассимиляции культурного наследия Востока и Средиземноморья. Ислам создает и организует урбанистическую культуру, основанную на бюрократии и торговле. Халифы отказываются от своих религиозных обязанностей; они живут, удалившись в свои дворцы, переложив на улемов, богословов и знатоков канонического права, заботу о разрешении повседневных проблем правоверных. Строительство в 762 г. новой столицы, Багдада, знаменует конец ислама, отмеченного арабским превосходством. Город, построенный в форме круга, разделенного крестом, — это imago mundi, центр Империи: четверо ворот представляют собой четыре стороны света. Планета Юпитер, приносящая удачу, главенствует при «рождении» Багдада, поскольку строительные работы начались в определенный день, вычисленный персидским астрологом.[198] Аль-Мансур и его последователи воцарились в нем с пышностью, достойной Сасанидских царей. Аббасиды опираются, главным образом, на бюрократию, в большинстве своем, выходцев из Персии, и на имперскую армию, рекрутированную из иранской аристократии. Иранцы, в массовом порядке обращенные в ислам, возвращаются к сасанидским образцам политики, управления и этикета. В архитектуре преобладает византийский и сасанидский стиль.

Это была также эпоха переводов, вернее, переложения с сирийского произведений греческих философов, медиков и алхимиков. При Гарун-аль-Рашиде (788–809) и его преемниках культура Средиземноморья периода поздней античности переживает свой первый ренессанс — арабского образца; она дополняет, хотя и не без сопротивления, поддерживаемый Аббасидами процесс ассимиляции иранских ценностей.[199] В дальнейшем мы увидим (гл. XXXV), как скажутся последствия этих открытий и столкновений на развитии мусульманской духовности.

 

Глава XXXIV

ЗАПАДНОЕ КАТОЛИЧЕСТВО ОТ КАРЛА ВЕЛИКОГО ДО ИОАХИМА ФЛОРСКОГО

§ 266. Христианство в период раннего средневековья

В 474 г. последний римский император Запада Ромул Августул был низложен предводителем варваров Одоакром. Долгое время историки условно считали 474 г. рубежом между античностью и средневековьем. Однако в посмертном (1937 г.) издании книги Анри Пиренна "Магомет и Карл Великий" этот вопрос был поставлен под совершенно другим углом. Знаменитый бельгийский историк привлекает внимание к нескольким показательным явлениям. Например, к тому, что имперские социальные структуры продолжают свое существование на протяжении еще двух последующих веков. Более того, варварские короли VI и VII вв. пользуются римскими принципами управления и сохраняют звания и титулы, унаследованные от времен империи. К тому же не прекращаются торговые отношения с Византией и Азией. По мнению Пиренна, разрыв между Западом и Востоком произошел в VIII в., и причиной ему послужило мусульманское нашествие. Изолированный от культурных центров Средиземноморья, разоряемый постоянными набегами и внутренними распрями, Запад погружается в пучину «варварства». Из руин восстанет новое общество, которое будет основано на сельскохозяйственной автономии и примет форму феодализма. Упорядочить этот новый мир, мир средневековья, удастся Карлу Великому.

Гипотеза Пиренна породила долгие споры,[200] и в наши дни принята лишь частично. Однако она заставила ученых пересмотреть и переосмыслить сложный исторический процесс, приведший к становлению средневековья на Западе. Пиренн не принял во внимание глубинных изменений, внесенных в западную цивилизацию христианством, хотя, как показал У.К. Барк, историю Западной Европы между 300 и 600 гг. сформировало именно распространение христианства, наложившееся на череду шатаний в обществе: постепенный развал на местах римской экономики и системы управления, смуту — следствие бесчисленных набегов — и развивающийся переход на натуральное хозяйство. В самом деле, если бы Запад не был разобщен, беден и плохо управляем, влияние церкви не смогло бы стать столь всеобъемлющим.[201]

 

У истоков своего существования средневековое общество было содружеством первопроходцев. Моделью такого общества, в некотором роде, послужило устройство бенедиктинских монастырей. Основатель западного монашества святой Бенедикт (ок. 480–540) организовал целую сеть небольших общин, экономически полностью самостоятельных, благодаря чему разорение одного или нескольких монастырей не влекло за собой уничтожения самого института. Нашествие варваров-кочевников и последующие набеги викингов оставили европейские города в руинах и, таким образом, разрушили последние очаги культуры. Остатки классического культурного наследия сохранялись лишь в монастырях.[202] Однако далеко не все монахи имели возможность посвящать свое время научным студиям. Их главными обязанностями оставались проповедь христианства и помощь бедным и обездоленным. Но они занимались еще и строительством, врачеванием, обработкой металлов и, в особенности, землепашеством. Именно монахи значительно усовершенствовали сельскохозяйственные орудия и способы возделывания земли.[203]

Сеть таких экономически независимых монастырей сравнивали с феодальной системой собственности, при которой сеньор раздавал земельные наделы своим вассалам либо в вознаграждение, либо ввиду будущих заслуг на военной службе.[204] Из этих двух «семян», способных выжить в период исторических катаклизмов, и выросло основание для нового общества и новой культуры. Карл Мартелл секуляризовал множество церковных угодий для раздачи своим воинам — это был единственный способ создать сильную и преданную армию; в то время ни у одного суверена не было достаточно средств для экипировки своего войска.

Как мы увидим ниже, в разделе о рыцарстве (§ 267), феодальная система и ее идеология имеют германское происхождение.[205] Именно благодаря феодальному строю Запад смог выстоять в период нескончаемых бедствий, которые потрясали его с начала V в. В 800 г., в Риме, Карл Великий был коронован папой как император Священной Римской Империи; еще за полвека до того о таком никто и помыслить не мог. Однако при напряженности, что существовала между императорами и папами, при завистливости некоторых королей и принцев влияние и престиж империи в последующие века оказались непрочными и ограниченными. В наши намерения не входит изложение политической и военной истории периода раннего средневековья. Тем не менее, важно отметить уже сейчас, что все институции того времени: феодализм, рыцарство, империя, — выросли из новых религиозных концепций, неизвестных или, во всяком случае, не получивших развития в византийском мире.

Принимая во внимание сжатость нашего труда, мы вынуждены умолчать об инновациях, коснувшихся богослужения и церковных таинств,[206] а также о религиозном аспекте так называемого "Каролингского возрождения" IX в.[207] Тем не менее, необходимо упомянуть, что с этого времени и на протяжении пяти последующих веков западная церковь будет переживать попеременно периоды реформирования и упадка, триумфа и уничижения, творческого подъема и стагнации, открытости и нетерпимости. Приведем всего один пример: после "Каролингского возрождения", в X — перв. пол. XI в., религиозная жизнь приходит в упадок. Однако избранный папой в 1073 г. Григорий VII начинает так называемую "григорианскую реформу", в результате которой для церкви вновь наступает эпоха величия и процветания. К сожалению, нескольких штрихов недостаточно для показа глубинных причин такого чередования. Поэтому отметим лишь, что периоды подъема, так же, как и упадка, тесно связаны, с одной стороны, с приверженностью апостольской традиции, с другой — с эсхатологическими упованиями и томлением по временам более глубокого, подлинного опыта христианской жизни.

Христианство изначально развивалось под знаком грядущего апокалипсиса. За исключением блаженного Августина, практически все христианские богословы и мистики рассуждали о конце света и вычисляли дату его наступления. Легенды об Антихристе и "Императоре последних времен" увлекали как простых мирян, так и клириков. Накануне второго тысячелетия старый сценарий "конца света" казался как нельзя более ко времени.[208] К обычным эсхатологическим ужасам прибавляются всевозможные бедствия: эпидемии, голод, зловещие предзнаменования (затмения, кометы и т. д.).[209] Повсюду подозревается присутствие дьявола. Христиане считают происходящее карой Божьей за свои грехи. Единственной защитой служит покаяние, за помощью прибегают к святым угодникам и мощам. Кающиеся налагают на себя те же епитимьи, что и умирающие.[210] С другой стороны, епископы и аббаты стремятся объединить народ вокруг святынь "ради установления мира и укрепления святой веры", как пишет монах Рауль Глабер. Рыцари клянутся на мощах "никогда не разрушать храма… не нападать на клирика или монаха… не отбирать ни вола, ни коровы, ни свиньи, ни овцы… не обижать ни крестьянина, ни крестьянку…" и т. д.[211] "Божьим перемирием" предписывалось временное прекращение военных действий во время больших религиозных праздников.

Групповые паломничества — в Иерусалим, Рим и к святому Иакову в Компостеллу — становятся необычайно популярными. Рауль Глабер толкует "святое путешествие" в Иерусалим как приготовление к смерти и обетование спасения; умножение паломников предвозвещает якобы приход Антихриста и приближение "конца сего мира".[212]

Однако по прошествии 1033 г., тысячного со времени Страстей Господних, христианский мир почувствовал, что епитимьи и молитвы достигли своей цели. Рауль Глабер перечисляет знаки Божьего благоволения: "небо заулыбалось, проясняясь и оживляясь ласковыми ветрами… Вся земная поверхность покрылась нежной зеленью, а множество плодов прогнало прочь неурожай и голод… Бессчетные больные обрели исцеление у мощей святых… Видевшие это простирали руки к небу, восклицая в один голос: "Мир! Мир! Мир!".[213] В то же время предпринимаются усилия для обновления церкви, особенно активно действует бенедиктинский монастырь Клюни. Повсюду на Западе восстанавливают храмы и базилики, обзаводятся мощами святых. Учащаются миссионерские походы на север и восток. Но еще более примечательны изменения, которые, частично под влиянием народной веры, были осуществлены в практической жизни церкви. Совершение евхаристии приобретает исключительное значение. Теперь всех монахов побуждают к принятию сана ради участия в "таинстве пресуществления тела и крови Христовых" и приращения "в мире видимом части священного".[214] Возрастает почитание креста Господня, ибо в кресте видят главный знак человеческой природы Христа. Столь восторженное прославление "Бога воплотившегося"[215] вскоре дополнится почитанием Святой Девы.

 

Комплекс религиозных идей, образовавшийся на почве страхов и чаяний, связанных с тысячным годом, в некотором роде предвосхищает потрясения и богословские искания пяти последующих веков.

 

§ 267. Усвоение и переосмысление дохристианских традиций: святость королевской власти, рыцарство

Для большей части германских племен королевская власть имела священный характер и божественное происхождение: основатели правящих династий возводили свой род к богам, и чаще всего к Вотану.[216] «Удача» правителя служила доказательством его божественной природы. Он сам совершал жертвоприношения, которые должны были обеспечить богатый урожай и благоприятный исход войны; он считался также харизматическим посредником между народом и божеством. Покинутый «удачей», а, стало быть, богами, король мог быть низложен или даже убит, как случилось, например, в Швеции с Домальди, когда подряд случилось несколько неурожайных годов.[217] Даже после обращения в христианство генеалогия правителей (т. е. их принадлежность к потомкам Вотана) сохранила решающее значение.[218] [219]

Как и повсюду, церковные власти приложили усилия для того, чтобы связать эти верования со Священной Историей. Таким образом, в некоторых королевских генеалогиях Вотан провозглашался сыном Ноя, рожденным во время плавания в ковчеге, или же потомком одной из кузин Девы Марии.[220] Правителей, павших на поле битвы, даже язычников, уподобляли святым мученикам. Христианские монархи пользовались, по крайней мере, отчасти, магико-религиозным престижем предков: своим прикосновением они благословляли семена будущего урожая, а также детей и больных.[221] Для того, чтобы отучить народ поклоняться царским курганам, королей решили хоронить в храмах.

Однако самым впечатляющим явлением в этой переоценке языческого наследия было возвышение короля до статуса Помазанника Божьего[222](Christus Domini). Отныне король становится особой неприкосновенной; любой заговор против него рассматривается как святотатство. Теперь священный характер королевской власти придает не божественное происхождение, а обряд помазания на царство, после которого правитель становится Помазанником Божьим. "Христианский король — это посланник Христа в своем народе, — утверждает один из авторов XI в. — Мудрость правителя ведет народ к счастью (gesaelig), богатству и победам";[223] в этом почитании Помазанника Божьего можно узнать старые языческие верования. Тем не менее, король теперь — лишь священный защитник своего народа и церкви; а его функцию посредника между людьми и Богом отныне исполняет церковная иерархия.

Подобное же влияние языческих представлений и их симбиоза с христианством можно заметить и в институте рыцарства. Тацит приводит краткое описание обряда посвящения в воины у древних германцев: посреди собрания вооруженных воинов один из предводителей или отец вручает юноше щит и копье. Еще с отрочества посвящаемый упражнялся в воинском искусстве с соратниками (comites) предводителя (princeps), но лишь после этой церемонии его признают воином и членом племени. Как добавляет Тацит, для вождя позор — быть превзойденным в храбрости на поле битвы, а для воинов — оказаться менее отважными, чем вождь. Тот, кто, оставляя вождя на погибель, покидает поле боя и тем спасает собственную жизнь, покрывает себя бесчестьем до конца своих дней. Священный долг каждого воина — защищать своего предводителя. "Вожди сражаются за победу; воины — за вождя". Вождь, в свою очередь, обеспечивает воина пищей, оружием и делится с ним военными трофеями.[224]

Этот порядок вещей сохранился и после обращения германских племен в христианство; именно он лежит в основании феодального строя[225] и рыцарства. В 791 г. старший сын Карла Великого Людовик, хотя ему было всего 13 лет, получил от своего отца меч воина. Сорок семь лет спустя сам Людовик вручает пятнадцатилетнему сыну "меч, оружие мужчины". Именно отсюда ведет происхождение торжественный ритуал посвящения в рыцари, характерный для средневековья.

Трудно определить точную дату возникновения института рыцарства, сыгравшего важную роль в военной, социальной, религиозной и культурной жизни Запада. В любом случае, рыцарство не могло обрести своей классической формы ранее IX в., когда во Францию были завезены крупные, сильные лошади, способные нести на себе всадника в доспехах (cathafracti).[226] Хотя главной рыцарской доблестью изначально была непоколебимая верность своему сеньору,[227] считалось, что каждый рыцарь должен оказывать покровительство бедным и, конечно же, защищать церковь. В церемонию посвящения входило благословение оружия (его возлагали на алтарь и т. д.). Однако, как мы увидим вскоре, определяющим влияние церкви стало с начала XII в.

Торжественная церемония посвящения в рыцари совершалась после более или менее долгого периода обучения и различных испытаний. По традиции, сеньор вручал молодому дворянину оружие: меч, копье, шпоры, кольчугу и щит. Юноша почтительно предстоял своему поручителю, сложив ладони, иногда — преклонив колени и опустив голову. В заключение сеньор награждал его сильным ударом взашей. Происхождение и смысл этого обряда (colee) остаются под вопросом.

Наиболее совершенного выражения рыцарство достигает в XI — перв. пол. XII вв. Спад начинается уже с XIII в., а после XV в. звание рыцаря — всего лишь благородный титул и красивый церемониал. Как ни парадоксально, но именно на закате своего существования институт рыцарства стал источником многочисленных творческих разработок, в основе которых нетрудно обнаружить религиозную подоплеку (§ 270).

Церемония, кратко описанная Тацитом, несомненно, имела свой религиозный аспект: обрядом посвящения юношу вводили в статус воина, а его безоглядная преданность сеньору отдавала религиозным благоговением. Христианство попыталось перетолковать и подвергнуть переоценке древние традиции; однако новой религии так и не удалось до конца уничтожить языческое наследие. На протяжении трех веков церковь удовлетворялась весьма скромной ролью в обряде посвящения в рыцари. Только с XII в. церемония совершается, хотя бы внешне, под церковным контролем. После исповеди посвящаемый проводит ночь в храме, творя молитвы, чтобы наутро причаститься Святым Тайнам; во время вручения оружия молодой воин произносит не только клятву о соблюдении рыцарского кодекса чести,[228] но и молитву.

После Первого Крестового похода на Святой Земле образовалось два военных ордена для защиты паломников и ухода за больными: тамплиеры и госпитальеры. Отныне некоторые монахи прибавляли к своему религиозному образованию обучение рыцарскому искусству. Прообразы таким военно-религиозным орденам можно найти в "священной войне" (джихад) мусульман (§ 265), в таинствах Митры (§ 217) а также в метафорическом языке христианских аскетов, называвших себя ратниками "священного воинства" (militia sacra). Необходимо также принимать во внимание религиозную значимость войны у древних германцев (§ 175).[229]

 

§ 268. Крестовые походы: эсхатология и политика

Философы и историки Просвещения, от Гиббона и Уильяма Робертса до Юма и Вольтера, характеризовали Крестовые походы как болезненный всплеск ярости и религиозного фанатизма. Это же мнение, пусть и смягченное оговорками, разделяют многие современные историки. И все же Крестовые походы занимают ключевое место в истории средних веков. "До первых Крестовых походов центр нашей цивилизации находился в Византии и странах арабского халифата. В канун их окончания культурная гегемония переместилась в Западную Европу. Сама Новая история родилась вследствие этого перемещения".[230] Однако расплачиваться за эту гегемонию Запада, и расплачиваться дорогой ценой, пришлось Византии и народам Восточной Европы.

 

Остановимся на религиозном аспекте Крестовых походов. То, что их происхождение и сам характер определили эсхатологические настроения, было подчеркнуто в свое время Полем Альфандери и Альфонсом Дюпроном. "Идейное ядро Крестовых походов, как для духовенства, так и для мирян, составляло понятие о долге освободить Иерусалим… В Крестовом походе нашло мощное выражение единство двух понятий: исполнение времен и исполнение рода человеческого. В пространственном смысле исполнение времен выливается в сплочение народов вокруг святого града Иерусалима, матери мира".[231]

Эсхатологический настрой усиливается по мере того, как терпят поражение или полупоражение Крестовые походы баронов и императоров. Первый, наиболее впечатляющий Крестовый поход, объявленный византийским императором Алексеем и папой Урбаном II, был проповедан Петром Пустынником в 1095 г..[232] Три франкских армии встречаются в Константинополе (по пути устраивая избиение евреев в прирейнских и придунайских городках), крестоносцы пересекают Малую Азию и, несмотря на интриги и соперничество вождей, завоевывают Антиохию, Триполи, Эдессу и, наконец, Иерусалим. Однако поколение спустя все эти земли будут потеряны, и в 1145 г., в Везеле, св. Бернард в своих проповедях призовет ко Второму Крестовому походу. Большая армия под предводительством королей Франции и Германии нагрянет в Константинополь; но вскоре все это воинство будет рассеяно и уничтожено в Иконии и Дамаске.

Третий Крестовый поход, объявленный императором Фридрихом Барбароссой в Майнце в 1188, по замыслу был имперским и мессианским. Французский король Филипп Август и английский — Ричард Львиное Сердце — откликнулись на призыв, хотя и без "восторженности и рвения Барбароссы".[233] Крестоносцы взяли Акку и подступили к Иерусалиму, защищенному войсками Паладина, легендарного султана Египта и Сирии. Однако и на сей раз Крестовый поход закончился провалом. Император утонул в одной из рек Армении, Филипп Август вернулся во Францию с намерением ослабить своего союзника, английского короля. Оставшись один перед стенами Иерусалима, Ричард Львиное Сердце испросил у Саладина позволения поклониться со своим войском Святому Гробу.

 

Некоторые современники объясняли неудачные попытки коронованных особ освободить Иерусалим безнравственностью богатых и власть имущих. Неспособным на истинное покаяние правителям и вельможам не стяжать Царство Небесное и, значит, не освободить Святую Землю. "Провал всех имперских попыток, казалось бы, опирающихся на мессианские легенды, свидетельствовал о том, что дело освобождения не может принадлежать сильным мира сего".[234] Провозглашая Четвертый Крестовый поход (1202–1204), Иннокентий III писал лично Фульку из Нёйи, апостолу бедных, которого Поль Альфан-дери называет "одной из самых примечательных фигур в истории Крестовых походов". Фульк в своих проповедях бичевал богачей и вельмож, призывая к покаянию и моральному обновлению, без которых нельзя вести Крестовые походы. Однако он умер в 1202 г., когда крестоносцы уже ввязались в авантюру, превратившую Четвертый Крестовый поход в один из печальнейших эпизодов европейской истории. Побуждаемые алчностью и запутавшиеся в интригах крестоносцы, вместо того, чтобы направиться к Святой Земле, захватывают Константинополь, убивая мирных жителей и расхищая сокровища города. Король Бодуэн Фландрский провозглашается латинским императором Византии, а Томмазо Морозини — патриархом константинопольским.

Нет нужды подробно останавливаться на полупобедах и многочисленных поражениях последних походов. Достаточно напомнить, что внук Барбароссы Фридрих II, невзирая на отлучение папой от церкви, в 1225 г. прибыл на Святую Землю и добился от султана права владения Иерусалимом. Там он был коронован и прожил еще пятнадцать лет. Но в 1244 г. Иерусалим оказался во власти мамелюков,[235] и больше его никогда не отвоевывали. Единичные попытки освобождения не раз предпринимались до конца века, но оказались безрезультатными.

Крестовые походы, несомненно, повернули Западную Европу лицом к Востоку и открыли путь для контактов с исламом. Но, конечно, культурный обмен мог бы происходить и без этих кровавых экспедиций. Крестовые походы повысили престиж папской власти и способствовали развитию монархий Западной Европы. Однако они ослабили Византию, позволив туркам проникнуть в глубь Балканского полуострова, и осложнили отношения с восточной церковью. К тому же разнузданность крестоносцев настроила мусульман против всех христиан, и многие храмы, продержавшиеся на протяжении шести веков владычества ислама, теперь были разрушены. Однако, несмотря на политизацию, Крестовые походы всегда сохраняли эсхатологический характер. Доказательством тому служат, среди прочего, Крестовые походы детей, внезапно начавшиеся в 1212 г. в Северной Франции и Германии. Их спонтанность не вызывает сомнений, ибо, как замечает современник, "никто не побуждал их, ни отсюда, ни из-за границы".[236] Дети, "что особенно необычно — нежного возраста и из бедных семей, — пастушки, главным образом",[237] отправляются в путь, к ним примыкают нищие. Процессию составляют 30 000 человек, они идут и поют. На вопрос, куда они направляются, дети отвечают: "К Богу". По словам одного современного хрониста, "в их намерения входило пересечь море и совершить то, чего не удалось королям и вельможам — отвоевать Гроб Господень".[238] Церковные власти противились этому предприятию. Французский поход закончился трагедией: по прибытии в Марсель, дети отправились в море на семи больших кораблях, но два из них потерпели крушение у берегов Сардинии. Вероломные хозяева остальных судов привели их в Александрию, где продали детей в рабство сарацинам.

 

"Германский" поход окончился столь же плачевно. Хроника того времени повествует, что в 1212 г. "появился отрок по имени Никлас, который собрал вокруг себя многих детей и женщин. Он утверждал, что, по приказу ангела, должен отправиться с ними в Иерусалим и освобождать Крест Господень; море же расступится пред ними, как прежде перед израильским народом".[239] При этом у них не было никакого оружия. Выйдя из-под Кёльна, они спустились вниз по Рейну, переправились через Альпы и достигли Северной Италии. Некоторые дошли до Генуи и Пизы, однако их там не приняли. Добравшиеся до Рима вынуждены были признать, что никакая официальная власть их не поддерживает. Папа не одобрил их намерений, и новым крестоносцам оставалось лишь повернуть обратно. Как сообщает хронист в "Annales Carbacenses", "они возвращались поодиночке, в молчании, босые и изголодавшиеся". Никто не хотел им помочь. Другой свидетель пишет — "Многие из них умирали от голода в деревнях, прямо на улицах, и никто их не хоронил".[240]

П. Альфандери и А. Дюпон правы, утверждая, что в основе таких явлений, как детские Крестовые походы, лежат представления об избранности ребенка, характерные для народной набожности. Здесь и миф о Вифлеемских младенцах, и благословение Иисусом детей, и неприятие народом баронских Крестовых походов, то же неприятие, что проглядывает в легендах о "тафюрах".[241] "Освободить Святую Землю может теперь лишь чудо, а чудо свершится лишь ради самых чистых — детей и бедняков".[242] Неудача Крестовых походов не угасила эсхатологических чаяний. В своем труде "De Monarchia Hispanica" (1600) Томмазо Кампанелла уговаривает короля Испании дать денег на новый Крестовый поход против империи турков и после победы основать Всемирную Монархию. Тридцать восемь лет спустя, в «Эклоге», посвященной рождению у Людовика XIII и Анны Австрийской будущего короля Людовика XIV, Кампанелла предсказывает одновременно recuperatio Terrae Sanctae [освобождение Святой Земли] и renovatio saeculi [обновление века]. Молодой король завоюй всю землю за 1000 дней, победив чудовищ, г.е. покорив царства нечестивых и освободив Грецию. Вера Магомета будет изгнана из Европы; Египет и Эфиопия вновь станут христианскими, татары, персы, китайцы и весь Восток обратятся в истинную веру. Все народы будут составлять единый христианский мир, и центром этой возрожденной вселенной станет Иерусалим. "Церковь, — пишет Кампанелла, — родилась в Иерусалиме, и обратно в Иерусалим возвратится, обогнув весь мир".[243] В трактате "La prima e la seconda resurrezione" [Первое и второе воскресение] Томмазо Кампанелла, в отличие от святого Бернарда, более не рассматривает завоевание Иерусалима как один из этапов восхождения к Иерусалиму Горнему, но как установление мессианского царства на земле.[244]

 

§ 269. Религиозное значение романского искусства и куртуазной любви

Время Крестовых походов было также эпохой грандиозных духовных свершений. Это апогей романского искусства и взлет готического, расцвет любовной и религиозной поэзии, романов о короле Артуре и Тристане и Изольде; это триумф схоластики и мистики, основание прославленных университетов и новых монашеских орденов, это эра бродячих проповедников. Но тогда же сверх всякой меры расплодились аскетические и эсхатологические движения, большей частью периферийные по отношению к ортодоксии, а подчас и откровенно еретические.

Мы не можем рассматривать эти концепции столь подробно, как они того заслуживают. Напомним лишь, что в этот сложный период переломов и преобразований, которые коренным образом изменили духовный облик Запада, жили и творили величайшие богословы и мистики, от святого Бернарда (1090–1153) до Мейстера Экхарта (1260–1327), как и наиболее влиятельные из философов, от Ансельма Кентерберийского (1033–1109) до Фомы Аквинского (1223–1274). Вспомним также основание картезианского (1084) и цистерцианского (1098 г., в Сито, близ Дижона) орденов и ордена регулярных каноников (Премонтре, 1120 г.). Вместе с орденами, учрежденными св. Домиником и св. Франциском Ассизским 0 182-1221), эти монашеские организации сыграют решающую роль в религиозной и интеллектуальной жизни четырех последующих веков.

Попробуем кратко обрисовать символическую схему мироздания, присущую сознанию средневекового общества, каким оно было после кризиса, связанного с концом тысячелетия. Вначале необходимо уточнить, что с наступлением XI в. стремится к утверждению новое общественное устройство. В 1027 г., обращаясь к королю, епископ Адальберт Лаонский напоминает ему, что "общество верных составляет одно тело; у государства же их три… Дом Божий, который мы сознаем единым, разделен, таким образом, на три части: одни молятся, другие сражаются, третьи работают. Три сопряженные части не терпят разделения… Потому трехчастный организм, на самом деле, един; так торжествует Божественный закон, и вселенная наслаждается миром".[245]

Эта схема напоминает трехчастное разделение индоевропейского общества, блестяще изученное Жоржем Дюмезилем (ср. § 63).[246] В первую очередь, нас интересует религиозный, а вернее, христианский символизм, который проглядывает сквозь данную общественную классификацию. Проданные реалии причастны священному. Такой подход характерен для всех традиционных культур. Известный пример тому — религиозная архитектура, которую с самого начала питало проданное, или строение христианской базилики (ср. символизм византийских храмов, § 257). Романское искусство разделяет и развивает этот символизм. Собор — это не что иное, как imago mundi. Космологический символизм одновременно организует мир и освящает его. "Мироздание рассматривается в перспективе сакрального, идет ли речь о камне или о цветке, о животном или о человеке".[247]

 

Действительно, в Космосе можно обнаружить все формы бытия и все аспекты человеческой жизни и деятельности, так же, как и события Священной истории, ангелов, чудовищ и демонов. В орнаментации собора заключен богатейший репертуар космической символики (солнце, знаки зодиака, лошадь, древо жизни и т. д.), наряду с библейскими и мифическими персонажами (дьявол, драконы, феникс, кентавры и т. д.) или дидактическими сюжетами (труды каждого месяца и т. д.).[248] В этом многообразии можно выделить два противопоставленных друг другу мира: с одной стороны, существа безобразные, чудовищные, демонические,[249] с другой — Царь-Христос во славе, Церковь (в образе женщины) и Пресвятая Дева, которая, начиная с XII в., окружена особым народным почитанием. Противостояние этих миров вполне реально, и смысл его очевиден. Однако гений романского искусства как раз и заключается в необузданности творческого воображения и в стремлении собрать в единое и гармоничное целое модальности существования в священном, профаном и воображаемом мирах.

Нас интересует не только место этой иконографии в религиозном воспитании народа, но также и ее значение для пробуждения и разжигания воображения, а, следовательно, способности к символическому мышлению. Созерцание такого фантастического ансамбля приближает христианина ко множеству символических миров, религиозных и околорелигиозных. Верующие все глубже проникают в мир иных ценностей и смыслов, и этот мир для некоторых становится более «реальным» и желанным, чем опыт обыденной повседневности.

Ритуальные изображения и действия, эпические сказания, лирическая поэзия и музыка имеют свойство вводить человека в некий параллельный мир и приобщать к психическим переживаниям и духовным озарениям, никак иначе недоступным. В традиционных обществах это свойство обеспечивается религиозным или близким к религиозному аспектом литературного и художественного творчества.[250] Перед нами не стоит сейчас задача представить творчество трубадуров и их доктрину куртуазной любви. Отметим все же, что внесенные ими радикальные инновации, и в первую очередь — культ Прекрасной Дамы и не связанной браком любви, представляют интерес не только для истории культуры. Нельзя забывать о подчиненном положении женщины в средневековой аристократической среде, о решающем значении финансовых или политических интересов в вопросах брака, о грубости или равнодушии мужей в обращении с женами. Открытая и воспетая в XII в. "истинная любовь" предполагала существование высокой и сложной культуры — по сути, мистико-аскетической, — к которой приобщались лишь в обществе утонченных и образованных женщин.

Таких женщин можно было встретить, главным образом, в Пуатье, в замке знаменитой Алиеноры (или Элинор) Аквитанской, внучки первого известного трубадура Гийьома де Пуатье (1071–1127) и королевы сначала Франции, а затем Англии. Сотни принцев, баронов, рыцарей, так же, как герцогинь и графинь, были «воспитаны» в этом привилегированном культурном обществе, где главенствовала дочь Алиеноры, Мария Шампанская. Здесь был даже Суд Любви, своего рода трибунал, от которого до нас дошли кодекс и некоторые судебные казусы.[251] Женщины почувствовали, что могут воспитывать мужчин, "пользуясь своей властью по-новому, тактично и деликатно. Мужчин надлежит пленять, направлять и воспитывать. Алиенора указывает путь к Беатриче".[252]

 

Темой поэзии всегда оставалась любовь, для выражения которой существовала условная форма, с характерной приподнятостью и загадочностью. Дама (по-провансальски domand) была замужем, знала себе цену и заботилась о своей репутации (pretz). Поэтому тайна любви имела решающее значение. Рыцаря отделяло от Дамы множество как социальных, так и эмоциональных табу. Превозносящему и воспевающему ее достоинства поэту надлежало выражать свое одиночество, страдания, но также и надежды: увидеть ее, хотя бы издалека, коснуться платья, вымолить поцелуй и т. д.

Этот долгий этап любовной инициации был одновременно и аскезой, и педагогией, и совокупностью духовных опытов. Открытие Женщины как идеала и воспевание ее физической красоты и духовных совершенств переносили влюбленного в некий параллельный мир образов и символов, где глубоко преображался его профанный модус существования. Такое преображение происходило даже в том случае, если поэт получал от своей Дамы высшие милости.[253] Ибо обладание было венцом изощренного церемониала, подчиненного аскезе, моральному усовершенствованию и любовному пылу.

Что этот эротический сценарий носил ритуальный характер — неоспоримо. Он сопоставим с тантрическими сексуальными техниками (ср. гл. XI), которые можно понимать как буквально, в контексте тонкой физиологии, так и исключительно в духовном плане; его можно сравнить и с ритуалом некоторых вишнуитских школ (ср. там же), где мистический опыт иллюстрируется как раз любовью замужней женщины, Радхи, к юному богу Кришне. Этот последний пример особенно показателен. Он подтверждает, прежде всего, подлинность и мистическую ценность «любви-страсти»; но он также помогает нам отличать unio mystica христианской традиции (употребляющей брачную терминологию, брак души с Христом) от unio mystica традиции индуистской, которая, именно для того, чтобы подчеркнуть абсолютность мистического опыта и его полную отдаленность от общества и его моральных ценностей, употребляет не образы почтенного института брака, но его противоположности — адюльтера.

 

§ 270. Эзотеризм и литературное творчество: трубадуры, Fedeli d'Amore, цикл о Граале

В куртуазной любви впервые после гностиков II и III вв. превозносится духовное и религиозное достоинство Женщины.[254] По мнению многих ученых, трубадуров Прованса вдохновляла арабская поэзия Испании, прославлявшая женщину и внушаемую ею духовную любовь.[255] Но необходимо также учитывать кельтские, восточные и гностические элементы, которые были вновь открыты или переосмыслены в XII в. Почитание Святой Девы, доминировавшее в ту эпоху, тоже косвенно освящало женщину. Век спустя Данте (1265–1321) пойдет еще дальше: Беатриче, которую он знал совсем юной и вновь встретил уже женой флорентийского синьора, обожествлена им. Она поставлена выше ангелов и святых, неподвластна греху, почти равна Святой Деве. Беатриче становится новой посредницей между человечеством (представленным Данте) и Богом. В момент, предшествующий появлению Беатриче в земном Раю (Чист. XXX, 11), кто-то начинает декламировать "Veni, sponsa, del Libano" [Co мною с Ливана, невеста], знаменитые строки из "Песни Песней Соломона" (IV, 8), строки, принятые церковью, но лишь в приложении к Святой Деве или к самой церкви.[257] Пожалуй, нет более поразительного примера обожествления женщины. В Беатриче со всей очевидностью воплощено богословие и, следовательно, тайна Спасения. Данте написал "Божественную комедию" с целью спасти человека, подводя его к внутреннему преображению не с помощью каких-либо теорий, но устрашая и очаровывая читателя образами Рая и Ада. В своем стремлении Данте не был одинок, однако именно ему удалось создать образцовую иллюстрацию традиционной идеи, согласно которой искусство (особенно поэзия) есть главный способ не только выражать богословские и метафизические учения, но и пробуждать и спасать человека.

Сотериологическую функцию любви и женщины отчетливо провозглашало и другое движение, по виду сугубо «литературное», подразумевавшее, однако, некое оккультное знание и, возможно, организацию инициатического типа. Речь идет о течении Fedeli d'Amore,[258] представители которого с XII в. засвидетельствованы как в Провансе и Италии, так и во Франции и Бельгии. Fedeli d'Amore составляли тайное духовное воинство, их целью было исповедание культа "несравненной Дамы" и посвящение в таинство «любви». Они пользовались неким "секретным языком" (parlar cruz), чтобы их доктрина не открылась черни, la gente grossa, по выражению Франческо да Барберино (1264–1348), одного из наиболее выдающихся представителей Fedeli. Другой fedele d'Amore, Жак де Безье, в своей поэме "C'est des fiez d'Amours" предписывает "не разглашать советы Любви, но тщательно их скрывать".[259] Он же подтверждает духовный характер посвящения через Любовь, интерпретируя значение слова Amor.

A senefie en sa partie

Sans, et mor senefie mort;

Or l'assemblons, s'aurons sans mort.

 

["А" как часть слова означает «без»,

"amor" означает "смерть";

Сложим их и станем "бессмертными"].[260]

 

Женщина символизирует возвышенный интеллект, мудрость. Любовь к женщине пробуждает адепта от летаргического сна, в который весь христианский мир погрузился вследствие духовного несовершенства папы Римского. В текстах Fedeli d'Amore можно встретить образ "соломенной вдовы": это Madonna Intelligenza, которая «овдовела», ибо ее супруг, Папа, умер для духовной жизни, посвятив себя исключительно земным попечениям.

Собственно говоря, речь идет не о еретическом движении, а скорее о некоей группе единомышленников, не признававших более пап достойными духовными руководителями христианского мира. Мы ничего не знаем об их ритуалах инициации, которые, тем не менее, должны были существовать, так как Fedeli d'Amore представляли собой воинство и собирались на тайные собрания.

Впрочем, начиная с XII в., любовь к секретам и искусство их оберегать, распространяются в самых различных кругах. "У влюбленных, так же, как и у религиозных сект, есть свой тайный язык, и члены небольших эзотерических кружков узнают друг друга с помощью определенных знаков и символов, паролей словесных и цветовых".[261] Эти "тайные языки", равно как и умножение многочисленных легендарных, загадочных персонажей, фантастических приключений, уже сами по себе составляют околорелигиозный феномен. Подтверждение тому мы находим в романах о рыцарях Круглого стола, созданных в XII веке, в центре которых — фигура короля Артура. Новому поколению, воспитанному прямо или косвенно под влиянием Алиеноры Аквитанской и Марии Шампанской, больше были не по вкусу старые "жесты".[262] Место Карла Великого занимает теперь легендарный король Артур. Бретонский субстрат предоставил в распоряжение поэтов целый сонм героев и легенд, кельтских по происхождению,[263] но способных впитать в себя элементы иных традиций — христианских, гностических, исламских.

 

Всеобщее увлечение романами Артурова цикла началось с Кретьена де Труа, поэта, которому оказывала покровительство Мария Шампанская. Мы практически ничего не знаем о его жизни, однако известно, что писать он начал ок. 1170 г. и создал пять больших романов в стихах. Самые знаменитые из них: "Ланселот, или Рыцарь телеги", "Эрек и Энида" и "Персеваль, или повесть о Граале". В терминах нашего исследования можно сказать, что романы о рыцарях Круглого стола утверждают новую мифологию — представляя читателю "священную историю" и образцы поведения, которыми должны руководствоваться рыцари и влюбленные. Добавим, что рыцарская мифология оказала на культуру влияние большее, чем собственно история рыцарства.

Этой мифологии изначально присуще множество архаических, точнее — инициатических мотивов, играющих в ней важную роль. В каждом случае герой ведет долгий и полный приключений поиск волшебных предметов, предполагающий, помимо прочего, проникновение в мир иной. Среди правил принятия в круг рыцарей можно различить испытания, предшествовавшие вступлению в тайное братство типа Mannerbund. Персеваль должен провести ночь в часовне, где лежит мертвый рыцарь; внезапно раздаются раскаты грома, и Персеваль видит черную руку, которая гасит единственный горящий факел.[264] Это типичное инициатическое ночное бдение. Испытаниям, с которыми сталкивается герой, несть числа: он должен перейти через мост; а мост либо уходит под воду, либо превращается в лезвие меча, к тому же его охраняют львы и чудовища; у ворот замка рыцаря подстерегают ловушки, злые духи или колдуньи. Все эти сценарии напоминают переход в потусторонний мир, опасные схождения в Преисподнюю; и если подобные путешествия предпринимают живые люди, то это всегда — этап инициации. Претерпевая все трудности схождения в Преисподнюю, герой надеется обрести бессмертие или же преследует какую-либо другую из ряда вон выходящую цель. Многочисленные подвиги персонажей Артурова цикла приводят к одному результату: в конце своих поисков героям удается излечить таинственную болезнь короля и, таким образом, возродить "Хиреющую страну"; или же они сами становятся Королями.

Тут можно отметить некоторые христианские элементы, не всегда, правда, в традиционном контексте, но скорее — мифологию рыцарского кодекса чести и доходящее порой до экзальтации превознесение Женщины.[265] Вся эта литература, насыщенная инициатическими мотивами и сценариями, имеет цену для нашего исследования хотя бы в силу того успеха, которым она пользовалась у публики. Романтические истории, изобилующие подобными клише, находили восторженную аудиторию; этот факт, на наш взгляд, доказывает, что в средневековье у людей существовала глубинная потребность в такого рода переживаниях.

Но столь же важно учитывать намерение авторов передать посредством своих произведений определенную эзотерическую традицию (как это делали Fedeli d'Amore) или послание, направленное на «пробуждение» читателя, по образцу, установленному впоследствии Данте. Речь идет, в частности, о символике и сценарии поисков Грааля, отсутствующих в первых, бретонских, романах Артурова цикла. Тема Грааля появляется лишь ок. 1180 г. у Кретьена де Труа. Я. Вандриес замечает: "Во всей кельтской литературе, при всем ее богатстве, нет ни одного романа, могущего послужить образцом для многообразных творений, которые сложились в нашей средневековой литературе, исходя из этого сюжета [о Граале]".[266] Однако не Кретьен де Труа оставил нам наиболее полную историю и наиболее последовательную мифологию Грааля, а немецкий рыцарь Вольфрам фон Эшенбах. В своем «Парцифале», написанном между 1200 и 1210 гг., автор признается, что использовал рассказы некоего провансальца Киота. Роман разнороден по структуре: книги I–XII и часть книги XIII опираются на Кретьена, но с XIV книги Вольфрам расходится со своим знаменитым предшественником — вероятно, потому, что не принимает его истолкование Грааля. В романе Вольфрама удивляет количество и весомость восточных элементов.[267] Отец Парцифаля, Гамурет, служил в армии багдадского халифа, а его дядя, отшельник Треврицент, в молодости путешествовал по Азии и Африке. Племянник Парцифаля — будущий пресвитер Иоанн, знаменитый и загадочный Король-священник, правивший в «Индии». Первым человеком, записавшим историю Грааля и сообщившим ее Киоту, был премудрый «язычник» (мусульманин-еврей) Флегетанис.[268]

 

Сейчас ученые признают, что Вольфрам фон Эшенбах располагал довольно обширными и точными сведениями о восточных реалиях, от Сирии и Персии до Индии и Китая. Возможно, он расспрашивал крестоносцев и итальянских купцов, возвращавшихся с Востока.[269] Для нашего исследования особенно ценны мифы, верования и обряды, связанные с Граалем, которые излагает или просто упоминает Вольфрам.[270] В противоположность Кретьену де Труа, Вольфрам превозносит достоинство и роль Анфортаса, Короля-Рыболова. Анфортас — глава рыцарского ордена templeisen, члены которого, как и тамплиеры, дали обет целомудрия. Они — Божьи избранники и несут полное опасностей служение. Двадцать пять благородных дам, служат Граалю.

Недавно два американских исследователя попытались доказать происхождение термина graal (чаша, сосуд, емкость) от греческого слова krater.[271] Такая этимология позволяет объяснить искупительную функцию Грааля. Согласно IV трактату "Corpus Hermeticum", "Господь наполнил разумом большой кратер и послал его на землю с глашатаем, которому было приказано возвестить людям: Погрузись в эту чашу тот, кто может, тот, кто надеется вновь подняться к Пославшему на землю чашу, тот, кто знает, зачем призван к бытию. Все, кто прислушались к этим словам и были крещены разумом, причастились знанию (гнозису) и стали людьми совершенными, ибо получили разум".[272] Вполне вероятно, что «Парцифаль» испытал влияние герметизма, так как в XII в. это учение становится известно в Европе благодаря многочисленным переводам арабских трудов.[273] Что же касается инициатической функции, которая отводится в трактатах герметиков гнозису, то мы уже исследовали этот вопрос в другой главе нашего труда (ср. § 210); но у нас еще будет возможность к нему вернуться.

 

С другой стороны, ученый парси сэр Jahangir С. Coyajee в своем труде, опубликованном в 1939 г., заметил аналогию между Граалем и иранской царской Славой, хварэной (см. т. I, § 104), а также сходство между легендами об Артуре и легендарном царе Кае Хосрове.[274] Анри Корбен, в свою очередь, тоже проанализировал эти два комплекса, иранский и западный, тщательно сопоставив рыцарские установления и инициатические знания; при этом он не принимал во внимание гипотез Coyajee о существовании между ними исторических контактов.[275] Из множества сходных черт выделим структуру двух Духовных Рыцарств и исчезновение Кая Хосрова и короля Артура.[276] [277] Добавим, что в романах, созданных после Вольфрама фон Эшенбаха, сын Парцифаля Лоэнгрин и его рыцарство переносят Грааль в Индию.

 

Каким бы ни было общепринятое толкование трудов Вольфрама и его последователей, очевидно, что символизм Грааля и порожденных им сценариев представляют новый духовный синтез, в котором можно распознать вклад различных традиций. За страстным интересом к Востоку угадываются полное разочарование в Крестовых походах, стремление к веротерпимости, которая способствовала бы сближению с исламом, и тоска по "духовному рыцарству" истинных тамплиеров (templeisen Вольфрама).[278] Интеграция христианских символов (евхаристия, Копье) с элементами герметизма доказывает, что речь идет именно о синтезе. Даже независимо от истинности предложенной А. и Р. Каган этимологии (Graal — Krater), открытие герметизма заново — через переводы арабских трудов — не подлежит сомнению. Александрийский герметизм давал надежду на инициацию посредством гнозиса, т. е. древнейшей универсальной мудрости (эти чаяния достигнут апогея в эпоху итальянского Возрождения; ср. § 310).

Как и в случае с литературой Артурова цикла в целом, невозможно установить, соответствовали ли инициатические испытания рыцарей каким-то определенным ритуалам. Было бы также напрасно полагать, что можно документально подтвердить или опровергнуть факт перенесения Грааля в «Индию» или куда-либо еще на Восток. Так же, как остров Авалон, прибежище короля Артура, или чудесная страна Шамбала в тибетской традиции, тот Восток, куда был перенесен Грааль, принадлежит мифической географии. Значение имеет лишь символизм сокрытия Грааля; смысл его в том, что с определенного момента истории тайная традиция становится недоступной.

Духовная весть и сценарий, сложившийся вокруг сюжета о Граале, продолжают пленять мысль и воображение наших современников. Мифология Грааля, бесспорно, составляет часть религиозной истории Запада, даже если часто ее не отличить от утопии.

 

§ 271. Иоахим Флорский: новая теология Истории

Иоахим Флорский, родившийся ок. 1135 г. в Калабрии, после путешествия в Святую Землю посвятил свою жизнь Богу. Он вступил в бенедиктинский монастырь в Кораццо, где впоследствии стал аббатом. Долгое время он добивался включения своего монастыря в цистерцианский орден; однако когда в 1188 г. это свершилось, Иоахим с группой преданных ему людей уже удалился из Кораццо. В 1192 г. он основал новую миссию в Сан-Джованни ди Фьоре.

Иоахим общался с влиятельнейшими людьми своего времени: его удостаивали аудиенции три Римских папы (причем все трое поощряли его к написанию "пророчеств"), он встречался с Ричардом Львиное Сердце (предсказав в беседе с ним, среди прочего, рождение Антихриста). К моменту своей смерти 30 марта 1202 г. флорский аббат был одной из самых известных и уважаемых личностей христианского мира. Но он имел также и могущественных врагов, которым, как мы увидим, удалось несколько принизить его авторитет. Наследие Иоахима, объемистое, но сложное для понимания, состоит из ряда экзегетических трактатов, по-новому толкующих Священное Писание.[279] А под влиянием легенды, возникшей вокруг пророчеств Иоахима Флорского, начинают циркулировать бесчисленные апокрифические тексты, подписанные его именем.

Иоахим, однако, отказывался от звания пророка. Он допускал лишь, что обладает неким даром распознавать знамения, расставленные Богом в истории и сохраненные в Писании. Он сам указал источник своего понимания Священной Истории — несколько моментов озарения, ниспосланных ему Богом (однажды накануне Пасхи,[280] в другой раз — на Пятидесятницу). По словам Иоахима, два числа, 2 и 3, доминируют в разные эпохи всемирной истории и определяют их:[281] два Завета, два избранных Богом народа (евреи и язычники) и три лика Святой Троицы. Первая эпоха (он употребляет термин status) — эпоха Ветхого Завета, владычества Бога-Отца, его религия характеризуется страхом, который внушает абсолютная власть Закона. Вторая — время Бога-Сына, век Нового Завета и Церкви благодатной; основная черта религии — вера. Эта эпоха продлится 42 поколения, приблизительно 30 лет каждое (так же, как и у Матфея, 1:1-17 — 42 поколения от Авраама до Христа). Согласно вычислениям Иоахима, вторая эпоха закончится в 1260 г., на заре третьего века, повелевать которым будет Святой Дух и в течение которого религиозная жизнь познает полноту любви, радости и свободы в духе. Но прежде наступления третьего status, три с половиной года процарствует Антихрист, и верующие столкнутся с последними, самыми тяжелыми испытаниями.[282] Святейший папа и viri spirituales [мужи духовные] — две группы монашествующих, проповедники и отшельники, предающиеся созерцанию, противостанут этой атаке. В первом веке преобладали люди женатые, во втором — клирики, третьим веком будут руководить духовные монахи. В первую эпоху преимущественное значение принадлежало труду; во вторую — науке и дисциплине; в третьем status приоритет отдан созерцанию.

Конечно, эта трехчастная система всемирной истории и ее отношение к Святой Троице гораздо сложнее, так как Иоахим принимает во внимание также и бинарные серии (например, важнейшие моменты христианской истории имеют прообразы в Ветхом Завете). Однако оригинальность его толкований неоспорима. Прежде всего, вопреки мнению блаженного Августина, аббат считает, что после многих бед в истории наступит период блаженства и свободы в духе. Следовательно, христианское совершенство ожидает нас в историческом будущем (идея, неприемлемая для любого ортодоксального богословия). По сути, речь идет об истории, а не об эсхатологии, чему доказательство — факт, что даже сам третий век познает периоды упадка, бедствий и разрухи, ибо единственное нерушимое совершенство откроется лишь после Страшного Суда.

Как и следовало ожидать, именно этот конкретно-исторический характер третьего века вызвал одновременно неприятие со стороны церкви, воодушевление монашествующих и народное рвение. Иоахим принадлежит к мощному реформаторскому движению в церкви, зародившемуся еще в XI в. Он ждал reformatio mundi, истинной реформы, понимавшейся им как новое вмешательство божества в историю, а не как возврат к прошлому.[283] Он не отвергал традиционных установлений, таких, как папство, таинства, священство, но отводил им довольно скромную роль. Функция и власть пап, таким образом должны были существенно измениться.[284] В будущей, управляемой Святым Духом церкви таинства больше не кажутся необходимыми.[285] Что касается священников, то они не исчезнут, но управление церковью будет принадлежать монахам, viri spirituales. Это будет чисто духовное руководство, а не доминирование внешних церковных установлений.[286]

 

Аббат считал, что во время третьего века дело Христа будет восполнено под водительством Святого Духа. Но возникает вопрос: не умаляет ли подобная концепция центральной роли Христа в истории нашего спасения? В любом случае, то, что Иоахим придавал первостепенное значение главенству духовного начала над институциями в будущей церкви, явно не устраивало клерикальные силы, возобладавшие в ХШ в. С этой точки зрения, концепция Иоахима представляла собой радикальную критику церкви того времени.[287] Флорский аббат предрекал возникновение двух новых орденов, и орден, созданный Франциском Ассизским, быть может, как раз и отражает идеи Иоахима. Францисканцы действительно верили в то, что святой Франциск своей жизнью в бедности, уничижении, любви ко всякой живой твари реализовал некое новое «пришествие» Христа. В Париже в 1254 г, разразился большой скандал, когда францисканец Жерар де Борзо Сан Доминго опубликовал, под названием "Введение в Вечное Евангелие", три текста калабрийского аббата, снабженных переводом и комментариями. Он утверждал, что власть католической церкви близится к концу и вскоре (в 1280 г.) появится новая, духовная церковь — церковь Святого Духа. Богословы Парижского Университета не преминули воспользоваться этим и объявили нищенствующие ордена опасными и еретическими. К тому же Иоахим с некоторых пор уже не пользовался благорасположением пап. Соответственно, в 1215 г. была отвергнута его доктрина о Святой Троице. В 1263 г. после «скандала» с "Вечным Евангелием" папа Александр IV осудил основные идеи аббата.

 

Однако Иоахим Флорский не остался без великих почитателей, таких, как, например, Данте, который помешает аббата в Рай. Рукописи его трудов копировались и циркулировали повсюду в Западной Европе. Прямо или косвенно иоахимизм повлиял на такие движения, как фратичелли,[288] бегарды и бегинки,[289] идеи Иоахима можно найти также в трудах Арнольда де Виллановы и его учеников.[290] Впоследствии, в конце XVI — начале XVII вв., первые поколения иезуитов осознали важность иоахимитской концепции третьего status. Они чувствовали трагичность своей эпохи, приближение решающей битвы со злом (олицетворением которого стал Мартин Лютер!).[291] Неожиданное продолжение некоторые идеи калабрийского пророка находят у Лессинга: в работе "Воспитание человеческого рода" философ развивает тезис о постоянно совершающемся откровении, которое должно прекратиться в некую третью эпоху.[292] Резонанс идей Лессинга оказался значительным; через последователей Сен-Симона он, возможно, коснулся Огюста Конта и его доктрины о трех стадиях. Мировоззрение Фихте, Гегеля, Шеллинга отмечено, пусть по разным причинам, иоахимитской идеей о неотвратимой третьей эпохе, которая обновит и восполнит Историю.

 

Глава XXXV

МУСУЛЬМАНСКОЕ БОГОСЛОВИЕ И МИСТИКА

§ 272. Основания «мажоритарного» богословия

Мусульманская община (умма), как мы видели (§ 265), утратила свое единство вследствие разрыва между суннитами, приверженцами сунны, "традиционной практики", и шиитами, которые считали себя наследниками первого «истинного» халифа — Али Кроме того, "с самого начала он [ислам] складывался как удивительный конгломерат школ или сект, нередко враждовавших между собой, а подчас и отрицавших друг друга. Каждая из школ заявляла о себе как о единственной обладательнице истины откровения, многих из них уже поглотила история, каким-то еще предстоит исчезнуть, однако некоторые течения мусульманства (и зачастую самые древние) дожили до наших дней, продемонстрировав поразительную жизнеспособность и решимость сохраниться, постоянно обогащая новыми приобретениями корпус вероучений и религиозных идей, завещанных предками".[293]

Суннизм представлял собой и представляет по сей день, «мажоритарный» ислам [религию большинства]. Требование буквального толкования Корана, а также важнейшая роль, отводимая Закону — шариату, — вот что характеризует суннизм прежде всего. При этом шариат гораздо шире по сфере своего действия, чем юридические системы западного типа. С одной стороны, он регламентирует взаимоотношения правоверного не только с общиной и государством, но также с Богом и с собственной совестью С другой, шариат представляет собой истолкование воли Божьей, данной в откровении Магомету. В сущности, для суннитов Закон и богословие неразделимы. Их источниками являются: толкования Корана, сунна, или традиция, основанная на деяниях и словах пророка; ijmâ, или согласованные свидетельства сподвижников Магомета и их преемников;[294]ijtihâd, или собственные умозаключения на случай, если Книга или сунна ничего не сообщают. Некоторые авторы среди источников закона ставят еще "умозаключение по аналогии" (ciyâs) и считают иджтихад методом, при помощи которого это умозаключение осуществляется.

Для наших целей нет необходимости рассматривать четыре школы юриспруденции, признанные каноническими суннитской общиной.[295] Все школы использовали рациональный метод, известный под названием калам; арабский термин, означающий "слово, речь", в конце концов, стал использоваться для обозначения богословия.[296] Самыми древними богословами были мутазилиты — сообщество философов, обосновавшихся в Басре в первой половине II в. по хиджре. Их учение скоро получило признание; на некоторое время оно даже стало официальным богословием суннитского ислама. Из пяти основных положений мутазилитов самые важные — два первых: 1) tawhîd (единобожие): "Бог един, никто не подобен Ему; у Него нет ни тела, ни индивидуальности, ни сущности, ни акциденции. Он вне времени. Он не может пребывать в каком-либо месте или существе; к нему не приложимы никакие атрибуты или определения тварных сущностей. Он не-обусловлен и неопределим, Он ни порождающий, ни порожденный (…). Он создал мир без предустановленного образа и без посторонней помощи".[297] Вследствие этого мутазилиты отрицают божественные атрибуты и утверждают, что Коран был сотворен; 2) божественная справедливость, предполагающая свободу воли, а значит, и ответственность человека за свои поступки.

Три последних положения, касаются, главным образом, проблем личной нравственности и принципов организации общины.

В определенный момент после прихода к власти халифа аль-Мамуна, который полностью принял мутазилизм и провозгласил его государственной религией, суннитская община пережила особо тяжелый кризис. Она избежала раскола благодаря аль-Ашари (260/873-324/935).[298] Хотя до сорокалетнего возраста аль-Ашари придерживался мутазилитского богословия, он публично отрекся от него в соборной мечети Басры и посвятил оставшуюся жизнь примирению различных конкурирующих толков в рамках суннизма. В противовес сторонникам буквализма, аль-Ашари признает ценность метода рационального доказательства, но подвергает критике идею абсолютного примата разума в том виде, как его проповедовали мутазилиты. Согласно Корану, вера в ghayb (невидимое, сверхчувственное, тайное) составляет неотъемлемую часть религиозной жизни. Ибо гайб превосходит рациональный метод. Постоянно противореча мутазилитам, аль-Ашари допускает, что Бог обладает свойствами и носит имена, упомянутые в Коране, однако он не задается вопросом "как?"; он оставляет "лицом к лицу, без посредников, веру и разум". Точно так же и Коран "не сотворен", он подобен предвечному божественному Слову, а вовсе не "человеческому высказыванию, явленному во времени".[299]

Хотя у ашаритской школы не было недостатка в критиках, особенно из числа мутазилитов и буквалистов, она практически доминировала в исламе суннитского толка на протяжении нескольких столетий. Из важнейшего наследия этой школы особого упоминания заслуживает тщательно разработанное учение о взаимоотношениях разума и веры. Есть лишь одна духовная реальность, и ее можно постичь и путем веры, и путем разума; "и все же в каждом случае речь идет о способе восприятия, условия которого столь различны, что нельзя ни смешать их друг с другом, ни подменить одно другим, ни пренебречь одним ради другого".[300] Тем не менее, приходит к выводу Корбен, "одновременно противостоя и мутазилитам, и буквалистам, ашаризм на деле остается на их же собственной почве".[301] А находясь на этой почве, сложно развить духовную экзегезу Откровения, переходя от экзотерического смысла к смыслу эзотерическому.

 

§ 273. Шиизм и эзотерическая герменевтика

Подобно иудаизму и христианству, ислам — это "религия Книги". Бог открыл себя в Коране через своего посланца, Ангела, продиктовавшего пророку слово Божье. С точки зрения закона и социального порядка, пять "Столпов Веры" (ср. § 264) составляют основу религиозной жизни. Однако идеал мусульманина заключается в том, чтобы понять «истинный» смысл Корана, т. е. истину онтологического порядка (обозначенную словом haqîqai). Пророки, и особенно последний из них, Магомет, выразили в своих боговдохновенных текстах Закон Божий, шариат. Но тексты могут быть истолкованы по-разному, начиная с самого очевидного, буквального толкования. Согласно утверждению зятя Магомета, первого имама Али, "в Коране нет ни одного стиха, который не имел бы четырех смыслов: экзотерического (zâhir), эзотерического (bâtin), предельного (hadd), промыслительного (motalla'). Экзотерический — для чтения вслух, эзотерический — для внутреннего понимания; предельный — это высказывания относительно разрешенного и запрещенного; промыслительный — это то, что Бог предполагает реализовать в человеке данным стихом".[302] Концепция специфически шиитская, но ее разделяют многие мусульманские мистики и теософы. Как пишет великий иранский философ Насир-и-Хосров (V/XI в.): "положительная религия (шариат) является экзотерическим аспектом Идеи (haqîqat), a Идея — это эзотерический аспект положительной религии… Положительная религия есть символ (mithâl); Идея — то, что положительная религия символизирует (manithûl)".[303]

"Идея", haqîqat, нуждается в учителях-наставниках, дабы сделаться доступной правоверным. Для шиитов учители-наставники, т. е. духовные пастыри — это имамы.[304] По сути дела, одна из наидревнейших духовных экзегез Корана содержится в эзотерическом учении, преподанном имамами своим ученикам. Это учение было со скрупулезной тщательностью переведено и опубликовано в 26 внушительных томах in folio (издательство "Majlisî"). Экзегеза, которой следуют имамы и авторы-шииты, основана на комплиментарности двух ключевых терминов: tanzîl и ta'wîl. Первый означает положительную религию, букву Откровения, снизошедшую из горнего мира и продиктованную Ангелом. Ta'wîl же, напротив, заставляет вернуться к истокам, т. е. к подлинному и изначальному смыслу священного текста. Согласно одному исмаилитскому труду (ср. § 274), это значит "заставить вещь дойти до своего начала. Следовательно, тот, кто практикует ta'wîl, есть тот, кто отводит высказанное от его внешней стороны (экзотерической, zahîr,) и заставляет его обратиться к своей собственной истине, своей haqîqat".[305]

Вопреки мнениям ортодоксов, шииты считают, что после Магомета начинается новый цикл — walâyat ("дружба, покровительство"). «Дружба» Бога открывает пророкам и имамам тайные значения Книги и предания и, следовательно, делает их способными посвятить правоверных в божественные тайны. "С этой точки зрения, шиизм представляет собой исламский гнозис. Цикл валайят, таким образом, является циклом имама, наследующего пророку, то есть циклом zâhir, наследующего bâtin, haqîqat, наследующей шариат" (Corbin. Op. cit., р. 46). Фактически, первые имамы стремились поддержать равновесие между положительной религией и Идеей, не разделяя bâtin и zâhir. Но сохранить это равновесие, а, значит, и единство шиизма, помешали обстоятельства.

Вспомним вкратце драматическую историю этого движения. Вдобавок к политическим преследованиям халифов Омейядов и враждебному отношению законодателей, шиизм испытал на себе губительные последствия собственных внутренних разногласий, породивших многочисленные секты и вызвавших расколы. После смерти Шестого имама, Джафара аль-Садика (ум. 148/765) разразился кризис, так как главой религиозной общины должен был быть имам, т. е. прямой потомок Али, а сын Джафара, Исмаил, уже назначенный отцом, внезапно умер. Часть правоверных, исмаилиты, или шииты-семеричники, примкнули к сыну последнего, Мухаммаду ибн Исмаилу, которого они считали Седьмым имамом. Другие мусульмане-шииты признавали Седьмым имамом брата Исмаила Мусу аль-Казима, также назначенного Джафаром. Его род продолжался вплоть до Двенадцатого имама, Мухаммада аль-Махдика, исчезнувшего таинственным образом в 260/874 г. в пятилетнем возрасте в день смерти его юного отца, предпоследнего имама.[306] В этом случае речь идет о довольно многочисленных шиитах-дюжинниках, или имамитах. По поводу чисел 7 и 12 теософами этих двух ветвей шиизма были написаны многочисленные комментарии.[307]

С точки зрения закона, наиболее значительные расхождения шиизма с суннитской ортодоксией суть: 1) временный брак и 2) пережиток эпохи гонений — разрешение скрывать свои религиозные убеждения. Новизна обеих ветвей шиизма особенно заметна в области богословия. Мы видим возросшее значение эзотерики и гнозиса. Согласно учению некоторых богословов-суннитов и западных авторов, лишь благодаря тайному учению имамов в шиитский ислам проникли многие концепции иноверцев (в основном, гностического и иранского толка), например, идея поступенной божественной эманации и включение в этот процесс имамов, метемпсихоз, некоторые космологические и антропологические теории и т. д. Напомним, тем не менее, что подобные явления встречаются в суфизме (§ 275), в каббале (§ 289) и в истории христианства. Во всех этих случаях следует обратить внимание не столько на сам факт заимствования чужеродных духовных идей и методов, сколько на их новое толкование и на то, как они формулируются в ассимилировавших их системах.

Кроме того, само положение имама вызывало критику ортодоксального большинства, особенно с тех пор, как шииты приравняли своего учителя к пророку. Выше приводилось (§ 259, прим. 2) несколько примеров неизбежной мифологизации биографии Магомета. Их можно легко умножить. Так, свет излучала голова его отца (перекличка со "светом славы Магомета"); Магомет был Совершенный Человек (insân kâmil), ставший посредником между Богом и людьми. В одном хадисе говорится, что Бог сказал Магомету: "Если бы тебя не было, я бы не создал небесных сфер!" Добавим, что для некоторых мистических братств конечной целью адепта было соединение с пророком.

Однако для суннитов имам не мог быть поставлен в один ряд с Магометом. Они признавали превосходство и благородное происхождение Али, но отвергали идею, что вне его и его рода не существует законных наследников. Сунниты, главным образом, отрицали веру в боговдохновенность имама — в том смысле, что он есть манифестация Бога.[308]

Шииты же признавали, что Али и его потомки несут в себе частицу божественного света или даже божественную субстанцию — пусть идеи воплощения это и не предполагало. Более точно было бы сказать, что имам — это божественная эпифания, или теофания (сходное верование, но безотносительно к имаму, встречается у некоторых мистиков; ср. § 276). Следовательно, для шиитов-дюжинников и для исмаилитов имам становится посредником между Богом и правоверными. Он не занимает места пророка, но дополняет его дело и разделяет его славу — смелая и оригинальная концепция, оставляющая открытым путь для будущего религиозного опыта. Благодаря валайяту, "дружбе Бога", имам может раскрыть и передать в откровении своим приверженцам новые, еще не изведанные горизонты исламской духовности.

 

§ 274. Исмаилизм и прославление имама; Великое Воскресенье; Махди

Сегодня мы едва начинаем постигать исмаилизм благодаря трудам В. Иванова. От эпохи его возникновения текстов осталось мало. Предание говорит о периоде трех скрытых имамов, наступившем после смерти имама Исмаила. В 487/1094 г. исмаилитская община разделилась на две ветви: «восточных» (т. е. пришедших из Персии) с центром в "командном пункте" Аламут, укрепленном замке на юго-восточном побережье Каспийского моря) и «западных», т. е. мусульман, живущих в Египте и Йемене. Рамки данного исследования не позволяют дать анализ или даже краткое изложение всего комплекса исмаилитской космологии, антропологии и эсхатологии.[309] Уточним лишь, что, согласно исмаилитским авторам, телом имама является не его плотское тело; как и в случае Заратустры (ср. § 101), оно образовалось из небесной росы, поглощенной его родителями. Исмаилитский гнозис понимает под «божественностью» имама (lâhit) его "духовное рождение", преображающее его в столп "Храма Света", храма чисто духовной природы. "Его имамат, его «божественность» — это corpus mysticum, составленный из всех форм света его адептов" (Corbin. Op. cit., р. 134).

Еще более смелым является учение аламутского реформированного исмаилизма.[310] Семнадцатого дня месяца рамадана 559 г. (8 апреля 1164 г.) имам провозгласил перед своими приверженцами Великое Воскресение. "Речь шла не более и не менее, как о наступлении эры духовного ислама, полностью освобожденного от духа законничества, от рабства перед Законом, — религии личной, позволяющей человеку открыть и оживить для себя духовный смысл пророческих Откровений" (ibid., p. 139). Захват и разрушение крепости Аламут монголами (654/1256) не положили конец движению; духовный ислам продолжал жить, в ином обличье, под покровом суфийских братств.

В реформированном исмаилизме персона имама иерархически выше персоны пророка. "То, что шиизм дюжинников рассматривает в эсхатологической перспективе, исмаилизм Аламута осуществляет сейчас, предвосхищая эсхатологию, которая есть восстание Духа против любого рабства" (Corbin. Op. cit., p. 142). Если имам считается совершенным человеком, или "ликом Божьим", тогда знание имама есть "единственно возможное для человека знание Бога". По Корбену, следующая фраза принадлежит Вечному имаму: "Пророки приходят и уходят. Они меняются. Мы же сущие от века… Божьи люди не суть сам Бог; но они неотделимы от Бога" (op. cit., p. 144). Следовательно, "лишь вечный имам как теофания делает возможной онтологию: будучи данным в "откровении", он есть само бытие. Он абсолютная личность, вечный лик Божий, высший божественный атрибут, высочайшее имя Божье. В своем земном обличье он есть эпифания высочайшего Слова, истинные врата всех времен, он образ Вечного Человека, в котором виден лик Божий" (ibid., pp. 144–145).

Столь же знаменательно убеждение, что самопознание человека предполагает познание имама (речь идет, разумеется, о духовном познании, о «встрече» в mundus imaginalis [воображаемом мире] с сокровенным имамом, невидимым, непостижимым в чувственном плане). Как утверждает один исмаилитский текст, "тот, кто умирает, не познав своего имама, умирает смертью бессознательных". Корбен прав, видя в последующих строках, возможно, наивысшую идею исмаилитской философии: "Имам сказал: Я нахожусь с друзьями моими в любом месте, где они меня ищут, на горе ли, на равнине ли или в пустыне. Тот, кому я открыл свою Сущность, то есть мистическое знание меня, не нуждается более в физическом общении. Это и есть Великое Воскресение" (ibid., p. 149).

Невидимый имам сыграл решающую роль в мистическом опыте исмаилитов и других ветвей шиизма. Добавим, что сходные концепции святости, или даже «божественности» духовных учителей встречаются и в других религиозных традициях (в Индии, в средневековом христианстве, в хасидизме).

Следует отметить, что легендарный образ сокровенного имама многократно ассоциировался с эсхатологическим мифом о Махди (букв, «ведомый», т. е. "тот, кого направляет Бог"). Слово это не встречается в Коране, и многие суннитские авторы употребляли его применительно к историческим лицам.[311] Однако воображение современников поразил его эсхатологический смысл. Для некоторых Иисус (Иса) был Махди, но большинство богословов ведут его происхождение от семьи пророка. Для суннитов Махди, хотя он и инициирует вселенское renovatio, не является непогрешимым ведомым, каким его провозглашают шииты; последние отождествляли Махди с Двенадцатым имамом.

Исчезновение и новое появление Махди в конце времен сыграло значительную роль в народной набожности и в милленаристских кризисах. Для некоторых сект (кайсанийя) Махди был Мухаммад ибн аль-Ханафия, сын Али от одной из его жен (не Фатимы). Пребывая "вечно живым", он лежит в гробнице на горе Радва, откуда приверженцы ждут его возвращения. Как и во всех традициях, приближение конца времен отмечается глубоким вырождением людей и особыми знамениями: Кааба исчезнет, страницы Корана станут просто белыми страницами, произнесший имя Аллаха погибнет и т. д. Божественное явление Махди откроет для мусульман эпоху небывалого благочестия и процветания. Царствование Махди продлится пять, семь или девять лет. Очевидно, что ожидание его прихода достигает апогея в периоды бедствий. Многие политические деятели, провозгласив себя Махди, предпринимали попытки (часто удачные) прийти к власти.[312]

 

§ 275. Суфизм, эзотерика и мистический опыт

Суфизм представляет собой самое известное мистическое явление в исламе и одну из его самых значительных эзотерических традиций. Этимологически арабское слово sufi, возможно, происходит от sûf, «шерсть», аллюзия на шерстяной плащ, который носили суфии. Этот термин становится известен с III/IХ в. По преданию, духовные предки суфиев находились среди сподвижников Магомета; например, Салман аль-Фариси, персидский цирюльник, живший в доме пророка и ставший примером духовного усыновления и мистической инициации, или Увейз аль-Корани, превозносимый Магометом за его набожность.[313] Менее известны истоки аскетических тенденций,[314] но, очевидно, они проявились при династии Омейядов. В самом деле, большинство правоверных было разочаровано религиозной индифферентностью халифов, занятых исключительно экспансией Империи.[315]

Первым мистиком-аскетом был Хасан аль-Басри (ум. 110/728), знаменитый своим благочестием и глубокой меланхоличностью, ибо он постоянно пребывал в размышлениях о Судном Дне. Другой созерцатель, Ибрахим ибн Адам, известен как суфий, давший определение трем фазам аскезы (zuhd): 1) отказ от мира; 2) отказ от удовольствия узнать о своем отказе от мира; 3) столь полное презрение к миру, что он просто не принимается во внимание.[316] Рабия (ум. 185/801), вольноотпущенница, вносит в суфизм идею бескорыстной и абсолютной любви к Богу. Любящий не должен думать ни о Рае, ни об Аде. Рабия первая среди суфиев говорит о ревности Бога. "О, надежда моя, покой мой и страсть моя, сердце не может любить никого вне Тебя!".[317] Ночная молитва становится для Рабий долгим, исполненным любви разговором с Богом.[318] Однако как показали недавние исследования,[319] Джафар аль-Садик, Шестой имам (ум. 148/765) и один из великих учителей раннего суфизма, уже дал определение мистическому опыту в терминах божественной любви ("божественный огонь, снедающий человека целиком"). Здесь мы видим сродство между шиизмом и начальной фазой суфизма.

В самом деле, эзотерическое измерение ислама (bâtin), нашедшее свое специфическое выражение в шиизме, поначалу отождествлялось в сунне с суфизмом. Согласно Ибн Хальдуну, "суфии были напитаны шиитским учением". Шииты, со своей стороны, считали собственное учение источником вдохновения для суфизма.[320]

Так или иначе, мистический опыт и теософский гнозис с трудом внедрялись в ортодоксальный ислам. Мусульманин не осмеливался помыслить о близко-личностных отношениях с Аллахом, о духовной любви к Аллаху. Ему казалось достаточным препоручить себя Богу, соблюдать Закон и дополнять учение Корана преданием (сунной). Улемы, обладавшие богословской эрудицией и изощренные в юриспруденции, считали себя единственными духовными лидерами общины. Суфии же были ярыми антирационалистами; для них подлинное религиозное познание обреталось в личном опыте, ведущем к мгновенному слиянию с Богом. В глазах улемов переживание мистического опыта и его истолкование суфиями угрожали самим основам ортодоксального богословия.

С другой стороны, «путь» суфиев обязательно предполагал инициацию и длительный период ученичества под руководством наставника. Такая особая связь между учеником и учителем очень скоро привела к почитанию шейхов и к культу святых. Аль-Гуйвери пишет: "Знай, что принцип и основа суфизма, как и Богопознание, зиждутся на святости".[321]

Эти новшества беспокоили улемов, потому что последние видели в них угрозу своей власти или пренебрежение к ней. Ортодоксальные богословы подозревали суфиев в ереси. В самом деле, как мы увидим, в суфизме можно вычленить считающиеся пагубными и святотатственными влияния неоплатонизма, гностицизма и манихейства. Некоторые подозреваемые в ереси суфии, как, например, египтянин по имени Зу-н-Нун (ум. 245/859) и аль-Нури (ум. 295/907) предстали перед судом халифа, а великие учители аль-Халладж и Сухраварди были казнены (ср. § 277, § 280). Именно это и заставило суфиев ограничить передачу своего опыта и своих учений узким кругом верных учеников и посвященных.

Однако движение продолжало развиваться, так как оно соответствовало религиозным "устремлениям народа, отчасти «замороженным» абстрактным и безличным учением ортодоксов, а теперь нашедшим себе отдушину в более личностном и эмоциональном религиозном подходе суфиев".[322] Действительно, кроме инициатического обучения адептов, суфийские учители поощряли публичные "духовные представления". Религиозные песнопения, инструментальная музыка (тростниковая флейта, цимбалы, барабаны), священные танцы, зикр (dhikr, неустанное повторение имени Божьего), затрагивали религиозные чувства и простых людей, и духовной элиты. Далее мы особо остановимся на символике и определенной роли музыки и священных танцев (§ 282). Зикр носит черты сходства с молитвой восточных христиан, monologistos, сведенной к непрестанному повторению имени Господа Иисуса.[323] Как станет видно в дальнейшем (§ 283), техника зикра (как и практика исихазма) уже в XII в. имеет сложнейшую морфологию, включающую в себя "мистическую физиологию" и определенную методику йогического типа (особые положения тела, дыхательные приемы, вызывание визуальных и звуковых образов и т. д.), что дает возможность говорить об индийском влиянии.

Со временем притеснения со стороны улемов прекращаются (за редким исключением). Даже самые непримиримые преследователи, в конце концов, признали огромный вклад суфиев в духовное обновление и распространение ислама.

 

§ 276. Суфийские учители. От Зу-н-Нуна до Тирмизи

Египтянин Зу-н-Нун (ум. 245/859) уже практиковал искусство скрывать свой мистический опыт. "О Господи! На людях обращаюсь к тебе я "Господь мой", но, оставаясь наедине, взываю к тебе "Любовь моя!"" Согласно преданию, Зу-н-Нун первым противопоставил ma'rîfa, интуитивное ("на опыте") познание Бога, и ilm, познание дискурсивное. "С каждым часом гностик умаляется, ибо каждый час приближает его к Богу […] Гностики не принадлежат себе, они существуют постольку, поскольку существуют в Боге. Они действуют, подвигнутые Богом, а слова их — это слова Бога, выговоренные их языком", и т. д.[324] Необходимо отметить литературный талант Зу-н-Нуна. Его гимны во славу Божию послужили к "мистической валоризации" поэтического творчества.

Перс Абу Йазид Вистами (ум. 260/874), один их наиболее противоречивых мистиков ислама, не писал книг. Но ученики передали суть его учения в виде рассказов и максим. Путем особо строгой аскезы и медитации, сконцентрированной на сущности Бога, Вистами дошел до «самоуничтожения» (fâna) и первым сумел найти ему словесное выражение; он же первым словесно выразил свой мистический опыт как мирадж (ночное вознесение Магомета: ср. § 261). Он практиковал "уединение, отделение себя ото всего" и переживал пусть мгновенное, но, как он считал, абсолютное слияние любимого, любящего и любви. В экстазе Вистами произносил "теопатические речи", вещая так, словно сам он Бог. "Как ты достиг этого? — Я совлек себя с себя, подобно змее, сбрасывающей кожу; затем я увидел собственную сущность: я был, я был — Им!" Или: "Бог созерцал все сознания во Вселенной, и Он видел, что все они были пусты от Него, кроме моего, где Он созерцал себя в полноте".[325]

Вслед за прочими востоковедами Ценер считал мистический опыт Вистами следствием индийского влияния, в частности, веданты шанкаровского толка.[326] Однако, ввиду важности, придаваемой аскезе и техникам медитации, на ум скорее приходит йога. Как бы то ни было, некоторые суфийские учители сомневались в том, что Вистами действительно достиг слияния с Богом. По мнению Джунейда, "он остался на начальном этапе, не достигнув всей полноты этого состояния". Аль-Халладж считал, что Вистами "достиг самого порога божественного речения" и думал, что "слова исходили от Бога", но его собственное Я оказалось препятствием на пути. "Бедный Абу Йазид, так и не сумевший познать, где и как должно происходить слияние души с Богом".[327]

Багдадец Абу-л-Касим ал-Джунейд (ум. 298/910) был истинным суфийским учителем. Он оставил после себя множество трактатов богословского и мистического содержания, ценность которых заключается в анализе духовного опыта, ведущего к растворению души в Боге. В своем учении Джунейд подчеркивал важность трезвления (sahw) в противовес духовному опьянению (sukr), которое практиковал Бистами. В результате экстатического опыта, уничтожающего личность, надлежит обрести "второе трезвление", состояние, когда человек вновь осознает, что его собственное Я и его свойства возвращены ему, преображенные и одухотворенные присутствием Бога. Конечная цель мистика — это не уничтожение собственного Я (fâna), но новая жизнь в Боге (baqâ, "то, что остается").

Убежденный в том, что мистический опыт не может быть выражен языком рационализма, Джунейд запрещал своим ученикам говорить с непосвященными (за нарушение этого запрета он подверг остракизму аль-Халладжа). Его трактаты и письма составлены на некоем "тайном языке", недоступном читателю, который не знаком с его учением.[328]

Хусейн Тирмизи, другой иранский учитель (ум. 285/898), был прозван аль-Хакимом, «философом», так как он первым из суфиев обратился к эллинистической философии. Плодовитый писатель (он оставил после себя около восьмидесяти сочинений), Тирмизи получил известность благодаря своему труду "Печать святости",[329] где разработал суфийскую терминологию в том виде, в каком она дошла до нас. Глава суфийской иерархии называется «полюс» (qutb) или «помощник» (ghauth). Описываемые им степени святости вовсе не составляют "иерархию Любви"; они относятся к гнозису и к «озарению» святого. После Тирмизи упор на гнозис становится более явным, прокладывая путь дальнейшим теософским спекуляциям.[330]

Тирмизи настойчиво подчеркивал понятие валайят (божественная любовь, духовная инициация) и различал в нем две степени: всеобщую божественную любовь, даруемую всем правоверным, и особую любовь, предназначенную духовной элите, "приближенным Бога, которые общаются и беседуют с Ним, ибо пребывают с Ним в состоянии активного и трансцендентного слияния". "Понятие двойного валайят, — отмечает Корбен, — постулировано и установлено, в первую очередь, шиитским учением".[331] Подвергая анализу связь между валайят и профетизмом, Тирмизи приходит к выводу о верховенстве первого, являющегося постоянной величиной, в отличие от профетизма, связанного с историческим моментом. Действительно, профетический цикл замыкается на Магомете, тогда как цикл валайят продолжается до конца времен.[332]

 

§ 277. Аль-Халладж, мистик и мученик

Аль-Халладж (Хусейн ибн Мансур), родившийся в 244/857 г. на юго-западе Ирана, до встречи в Багдаде со знаменитым шейхом аль-Джунейдом, учеником которого он стал (в 264/877 г.), проходил обучение у двух духовных учителей-суфиев. Аль-Халладж отправился паломником в Мекку, где соблюдал пост и молчание, там же он впервые получил мистический опыт экстаза. "Дух мой смешался с Его Духом, подобно тому, как мускус смешивается с амброй, а вино с чистой водой".[333] Джунейд удалил от себя возвратившегося из паломничества аль-Халладжа, тот прекратил общение с большинством багдадских суфиев и на четыре года покинул город. Позже, начав публичное проповедование, он вызвал ярость не только традиционалистов-ортодоксов, но также и суфиев, которые обвинили его в разглашении «тайн» непосвященным. Его также упрекали в том, что он "творит чудеса" (как пророки!), в то время как другие шейхи демонстрировали свою силу лишь посвященным. Тогда аль-Халладж сбросил одежду суфия, чтобы смешаться с толпой.[334]

В 291/905 г. в сопровождении 400 учеников аль-Халладж совершил свой второй хадж. Затем он отправляется в длительное путешествие по Индии и Туркестану и добирается до самых границ с Китаем. После третьего хаджа в Мекку, проведя там два года, аль-Халладж окончательно обосновывается в Багдаде (294/908) и посвящает себя публичной проповеди (ср.: Massignon. Passion, I, p. 268 sq.). Он проповедует, что высшей целью любого человеческого существа является мистическое слияние с Богом, совершающееся через любовь ('ishq). В этом слиянии поступки правоверного освящены и обожены. В экстатическом состоянии аль-Халладж произносит знаменитые слова "Я есмь Истина (=Бог)", которые стали его смертным приговором. На этот раз аль-Халладж настроил против себя и законников, обвинивших его в пантеизме, и политиков, упрекавших его в подстрекательстве толпы, и суфиев. Поразительно то, что аль-Халладж хотел умереть, преданный проклятию. "Желая заставить правоверных прекратить этот соблазн и убить человека, осмелившегося заявить о слиянии с богом, он выкрикивал в соборной мечети аль-Мансура: "Бог разрешил вам пролить мою кровь: убейте меня… В мире для мусульман нет более срочного дела, чем моя казнь"".[335]

Столь странное поведение аль-Халладжа наводит на мысль о malâmatîya, сообществе созерцателей, которые ради любви Господа искали поношения (malâma) со стороны своих братьев по вере. Они не носили одежды суфиев и приучились скрывать свой мистический опыт; более того, они провоцировали правоверных своим эксцентрическими и внешне неблагочестивыми поступками.[336] Впрочем, это явление еще с VI в. известно в среде восточно-христианского монашества и имеет аналогии в Южной Индии.

Арестованный в 301/915 г. и проведший почти девять лет в тюрьме,[337] аль-Халладж был казнен в 309/922 г. Свидетели рассказывают, что последними словами мученика были: "Испытавшему восхищение достаточно, когда в нем его Единый и лишь Он один свидетельствует о Себе" (дословно: "для экстатика существен лишь Единый, приводящий его к слиянию").[338]

Написанное им сохранилось лишь частично: это фрагменты толкования Корана, некоторые письма, несколько максим и поэм и небольшая книжечка "Kitab at-tawasin", в которой аль-Халладж рассуждает о единобожии и профетологии.[339] Его стихи проникнуты глубокой тоской по высшему слиянию с Богом; иной раз он прибегает к выражениям, заимствованным из "алхимического деяния" (ср.: Passion, III, 369 sq.) или дает намеки на тайный смысл арабского алфавита.

Все эти тексты и свидетельства, собранные, описанные, изданные и блестяще проанализированные Луи Массиньоном, раскрывают нам цельность веры аль-Халладжа и глубину почитания им пророка. «Путь» его не предполагал разрушение личности человека, который искал страдания, лишь чтобы постичь "страстную любовь" ('ishq), т. е. сущность Бога и тайну творения. Выражение "Я есмь Истина!" не содержит в себе пантеизма (в котором его обвиняли), так как аль-Халладж всегда подчеркивал трансцендентность Бога. Лишь в редком экстатическом опыте тварный дух может слиться с Богом.[340]

Выдвинутую мистиком концепцию "преобразующего слияния" достаточно точно, несмотря на свою тенденциозность, изложил один из противников его богословия. Согласно этому автору, Халладж утверждал, что "тот, кто подчиняет свое тело обрядам, занимает свое сердце благими делами, отказывается от удовольствий и владеет своей душой, запрещая себе иметь желания, поднимается до «остановки» тех, кто уже "приближен к Богу". Затем он беспрерывно проходит отрезки пути до тех пор, пока его природа не очистится от всего плотского. И затем… нисходит на него сей дух Божий, от которого родился Иисус, сын Марии. Тогда он становится "тем, кому повинуется всякая вещь (muta)", он хочет лишь того, что ведет к исполнению заповеди Божией; отныне любое его деяние — это деяние Бога, и любая заповедь — это заповедь Бога".[341]

Почитание аль-Халладжа как святого после его мученической смерти непрестанно распространялось в мусульманском мире.[342] Немаловажное влияние на суфиев и на некоторые направления мистического богословия имел он и после смерти.

 

§ 278. Аль-Газали и примирение между каламом и суфизмом

Мученическая смерть аль-Халладжа повлекла за собой, среди прочего, требование к суфиям демонстрировать в своих публичных выступлениях, что они вовсе не противопоставляют себя ортодоксальному учению. Некоторые скрывали свой мистический опыт и богословские идеи за эксцентрическими выходками. Например, Шибли (247/861-334/945), друг аль-Халладжа, переживший его на двадцать три года, задал ему вопрос о смысле unio mistica в момент, когда тот висел на виселице. Чтобы вызвать смех на свой счет, Шибли сравнивал самого себя с жабой. Парадоксы и поэтические импровизации давали ему "право на неприкосновенность" (Массиньон). Он говорил: "Любящий Бога за его благие деяния есть многобожник". Однажды Шибли попросил своих учеников оставить его: дескать, где бы они ни находились, он всегда будет с ними и будет оказывать им покровительство.[343]

Еще один мистик, выходец из Ирака Нифари (ум. 354/856) тоже прибегал к парадоксам — но без претенциозности Шибли. Он, может быть, первым заявил, что молитва — дар Божий. "Это Я, дающий; если бы Я не отвечал на твою молитву, я не заставлял бы тебя искать ее".[344]

В течение столетия после мученической смерти аль-Халладжа появились труды, представляющие учение и практику суфиев. Обратим внимание на ставшую классической теорию «этапов», или «остановок» (mâqamât), и «состояний» (ahwâl) пути (târiqah). Различаются три основных этапа: ступень ученика (murîd), ступень совершенствующегося (sâlik) и ступень достигшего совершенства (kâmil). Под присмотром своего шейха новоначальный должен упражняться в аскезе, проходя путь от покаяния до искреннего приятия всего, что ему посылается. Аскеза и обучение выливаются во внутреннее сражение, за ходом которого пристально наблюдает учитель-наставник. Но если макеты, «остановки», являются результатом личных усилий, то «состояния» бескорыстный дар Бога.[345]

Необходимо напомнить, что в мусульманской мистике III/IХ в. существовало три учения о слиянии с Богом. "Слияние воспринимается: а) как соединение (ittisâl или wisâl), исключающее идею тождества души и Бога; б) как отождествление (ittihâd), имеющее два различных смысла: первый совпадает с предыдущим, а второй означает слияние природ божественной и человеческой; в) как пребывание (hulûl); Дух Божий пребывает, не смешивая двух природ, в прошедшей через очищение душе мистика. Учители ортодоксального ислама принимают слияние только в смысле ittisâl (или его эквивалента, первого смысла ittihâd) и категорически отвергают какую бы то ни было идею hulûl".[346]

Заслуга превращения суфизма в учение, приемлемое для мусульманской ортодоксии, по праву принадлежит знаменитому богослову аль-Газали (род. в 451/1059 г. в Восточной Персии). Изучив калам, Абу Хамид аль-Газали сделался преподавателем в Багдаде. Он освоил вдохновленные греческой философией системы аль-Фараби и Авиценны и подверг их критике и осуждению в своем трактате "Самоопровержение философов".[347] В 1095 г., вследствие личного религиозного кризиса, аль-Газали прекратил учительствовать и отправился в Сирию, затем побывал в Иерусалиме и в некоторых областях Египта. Он изучил иудаизм и христианство — в его религиозной философии исследователи отмечают некоторые христианские влияния. Те два года, что он находился в Сирии, аль-Газали исповедовал суфизм. После десятилетнего отсутствия он возвратился в Багдад и на непродолжительный срок возобновил свою преподавательскую деятельность. Однако, в конце концов, он удалился со своими учениками в родную деревню, где основал семинарию (медресе) и суфийскую «обитель». Его многочисленные произведения уже давно принесли ему известность, но он продолжал писать. Признанный и почитаемый всеми, он умер в 505/1111 г.

Неизвестно, кто именно был духовным наставником аль-Газали и какой именно тип инициации он прошел. Но бесспорно то, что узость официального богословия (калама) открылась ему в результате пережитого мистического опыта. Он пишет об этом с юмором: "Те же, ученость коих в вопросе о некоторых редких формах развода столь велика, по поводу простейших вещей касательно духовной жизни, как то: смысл искренности перед Богом и веры в Него, — ничего вам сказать не могут".[348] Аль-Газали после своего мистического обращения и посвящения в суфизм понял, что учению суфиев нельзя оставаться тайным и предназначенным лишь для духовной элиты — оно должно стать доступным для всех правоверных.

Подлинность и мощь мистического опыта[349] аль-Газали нашли свое подтверждение в его самом значительном труде — "Воскрешение наук о вере". Речь идет о собрании в сорок глав, где аль-Газали исследует вопросы ритуала, обычаи, послание пророка, "вещи, ведущие к гибели, и вещи, ведущие к спасению". Именно здесь, в последнем разделе трактуются некоторые аспекты мистической жизни. Однако аль-Газали всегда старается держаться золотой середины, дополняя закон и предание учением суфизма, но не отводя главенствующее положение мистическому опыту. Благодаря такому подходу, "Воскрешение наук о вере" было принято ортодоксальными богословами и возымело беспримерное влияние.

Плодовитый автор, обладавший энциклопедическими познаниями, аль-Газали был также великим полемистом, неустанно критиковавшим исмаилизм и другие гностические течения. Все же в его мистических спекуляциях по поводу Света ощущается гностическая основа.

По мнению многих исследователей, аль-Газали потерпел поражение в своем стремлении «оживить» исламскую религиозную мысль. "Сколь бы блистателен он ни был, труд его не смог предотвратить застой, спустя два или три века «заморозивший» мусульманскую религиозную философию".[350]

 

§ 279. Первые метафизики; Авиценна; философия в мусульманской Испании

Философское направление в исламе зародилось и упрочилось благодаря переводам греческой философской и научной литературы. К середине НИХ в., наряду с богословскими диспутами, получают признание труды прямых последователей Платона и Аристотеля (ставшие известными, впрочем, в неоплатонистическом толковании). Абу Юсуф аль-Кинди (185/796 — ок. 260/873)[351] был первым философом, произведения которого хотя бы отчасти дошли до нас. Он изучил не только греческую философию, но также и естественные науки, и математику. Аль-Кинди стремился доказать осуществимость и достоверность чисто человеческого способа познания. Разумеется, он принимал идею познания сверхприродного порядка, дарованного от Бога пророкам; но по его мнению, человеческая мысль, по крайней мере, в принципе, способна дойти до истин откровения своими собственными средствами.

Размышления об этих двух способах познания человеческом (особенно том, который практиковался древними) и полученном в откровении (главным образом, в Коране) ставят перед аль-Кинди ряд проблем, которые войдут неотъемлемой частью в мусульманскую философию. Назовем самые главные: возможность метафизической (т. е. рациональной) экзегезы Корана и предания (хадисов); отождествление Бога с Бытием в себе и Первопричиной; Творение, понимаемое как вид причинности, отличный от причинности естественной и от эманации неоплатоников; и, наконец, бессмертие индивидуальной души.

Некоторым из этих проблем предложил смелое решение аль-Фараби, выдающийся философ с мистической «подкладкой» (250/872-339/950). Он первым предпринял попытку сблизить философские умопостроения и ислам. Сам он также изучал естественные науки (в их аристотелевском представлении), логику и политическую теорию. Вдохновленный Платоном, он разработал план "Идеального Города" и описал образцового государя, сосредоточившего в себе все человеческие и философские добродетели, некоего "Платона, облаченного в плащ пророка Магомета".[352] Можно сказать, что своим политическим богословием аль-Фараби показал последующим поколениям, как надлежит рассматривать взаимосвязь философии и религии. Его метафизика основывается на различии между сущностью и существованием тварных вещей: существование есть предикат, акциденция сущности. Корбен вполне обоснованно замечает, что этот тезис представляет собой определенную веху в истории метафизики. Столь же оригинальна его теория Разума и "процессии Разумов". В то же время аль-Фараби самозабвенно занимается мистикой и в своих писаниях прибегает к суфийской терминологии.

Молодой Авиценна, по его собственному признанию, только благодаря труду аль-Фараби смог понять аристотелевскую «Метафизику». Родившийся в 370/980 г. близ Бухары, Ибн Сина стал известен на Западе под именем Авиценны в XII в., когда его труды начали переводиться на латынь. Едва ли найдется другой мыслитель, столь же рано созревший и столь же разносторонний. Его великий "Канон врачебной науки" в течение многих веков был главной книгой европейской медицины и до сих пор еще востребован на Востоке. Неутомимый труженик (список его сочинений насчитывает 292 названия), Ибн Сина написал, среди прочего, комментарий к трудам Аристотеля, "Книгу исцелений" — трактат по метафизике, логике и физике; две книги, в которых он излагает свою философию,[353] не говоря уже об огромной двадцатитомной энциклопедии, пропавшей, за исключением нескольких фрагментов, когда Исфахан был захвачен Махмудом Газневи. Его отец и брат были исмаилитами; сам же Ибн Сина, как считает Корбен (р. 239), скорее всего, принадлежал к секте шиитов-дюжинников. Умер он в возрасте 57 лет (428/1037) под Хамаданом, куда сопровождал своего султана.

Авиценна принимает и развивает метафизическое учение аль-Фараби о сущности. Существование — следствие Творения, т. е. следствие божественной мысли, помышляющей самое себя, и это извечное Самопознание божественного Бытия есть не что иное, как Первая

Эманация, первый noûs, или Первый Разум (Corbin, р. 240). Множественность сущего изливается рядом последовательных эманаций из этого Первого Разума.[354] Из Второго Разума происходит Душа, движущая первое Небо; из третьего эфирное тело этого Неба и так далее. В результате являются Десять «херувимских» Разумов (Angeli intellectuales) и Небесные души (Angeli caelestes), "полностью лишенные способности чувствовать, но обладающие Воображением в чистом виде" (Corbin, р.240).

Десятый Разум, определенный как Разум действующий, или активный, играет в космологии Авиценны огромную роль, так как от него происходит земной мир[355] и множество человеческих душ.[356] Поскольку этот Разум представляет собой некую неделимую, нематериальную и не подверженную порче субстанцию, душа переживает смерть тела. Авиценна гордился тем, что смог философски аргументировать бессмертие индивидуальной души, несмотря на ее тварность. Для него главная роль религии состоит в том, чтобы обеспечить счастье каждому человеческому существу. Но подлинный философ также еще и мистик, он посвящает себя любви Божьей и ищет внутреннюю истину религии. Авиценна неоднократно ссылается на свой труд о "восточной философии", от которого остались лишь краткие фрагменты, в основном, относящиеся к жизни после смерти. Его визионерский опыт составляет содержание трех "Мистических рассказов",[357] речь в них идет об экстатическом путешествии на мистический Восток, совершенном под водительством Ангела, дающего озарение; эта тема будет в дальнейшем подхвачена Сухраварди (§ 281).

План данного исследования не позволяет нам иначе как вкратце охарактеризовать первых андалузских мистиков и теософов. Назовем Ибн Массара (269/883-319/931), который во время своих путешествий на Восток имел контакты с эзотерическими кругами и впоследствии удалился с горсткой учеников в обитель близ Кордовы. Именно он организовал в мусульманской Испании первое (и тайное) мистическое братство. Восстановить основные положения его учения стало возможно благодаря приведенным Ибн Араби большим фрагментам текста.

Ибн Хазм (403/1013-454/1063), правовед, мыслитель, поэт и автор аналитической истории религий и философских систем, родился также в Кордове. Его знаменитый сборник поэм "Ожерелье Голубки" создан под влиянием платоновского «Пира». Заметно сходство его теории любви с "Веселой Наукой" первого трубадура Гийома IX Аквитанского.[358] Но значительно более важным является трактат Ибн Хазма о религиях и философиях. Ибн Хазм описывает различные типы скептиков и верующих, уделяя особое внимание народам, обладающим Книгой откровения, и особенно тем, кто лучше сохранил концепцию единобожия (tawhîd) и первоначальный текст откровения. Ибн Баджа (известный на схоластической латыни как Авемпас) — мыслитель, живший в V/XII в., занимает важное место в истории мусульманства благодаря тому влиянию, которое он оказал на Аверроэса и Альберта Великого. Он создал комментарии на многие трактаты Аристотеля, но его основные труды по метафизике остались незавершенными. Отметим кстати, что "слова одинокий, посторонний, пользовавшиеся у него особым предпочтением, представляют собой типичные термины мистического исламского гнозиса".[359] Ибн Туфайль (V/XII в.) из Кордовы тоже обладал энциклопедической эрудицией, бывшей тогда "стилем эпохи"; однако своей известностью он обязан "философскому роману" под названием "Хайй ибн Якзан", в XII в. переведенному на древнееврейский, но оставшемуся неизвестным латинской схоластике. Современник Сухраварди (§ 281), Ибн Туфайль обращается к "восточной философии" и к инициатическим рассказам Авиценны. Действие его романа попеременно происходит на двух островах. На первом живут люди, практикующие абсолютно «внешнюю», обусловленную жестким Законом, религию. Созерцатель по имени Абсал решает перебраться на соседний остров, где встречает единственного его обитателя Хайя ибн Якзана. Этот философ в одиночку познал все законы жизни и тайны духа. Желая сообщить людям божественную истину, Хайй и Абсал переправляются на первый остров, но вскоре понимают, что человеческое общество неисправимо, и возвращаются в свое уединение. "Не означает ли их возвращение на свой остров, что в исламе конфликт между философией и религией безнадежен и безысходен?".[360]

 

§ 280. Последние и величайшие арабские мыслители Андалузии: Аверроэс и Ибн Араби

Ибн Рушд (для латинского Запада — Аверроэс), считающийся величайшим мусульманским философом, снискал на Западе исключительное признание. В самом деле, его наследие внушительно. Аверроэс создал существенный комментарий к большинству трактатов Аристотеля, стремясь возродить подлинную философию Учителя. Здесь не представляется возможным изложить основные постулаты его философской системы. Достаточно напомнить, что Аверроэс прекрасно знал Закон; поэтому он утверждал, что любой правоверный должен придерживаться основополагающих принципов веры в том виде, как они изложены в Коране, в хадисах и иджме (согласии). Но те, кто наделен большими интеллектуальными способностями, обязаны стремиться к высшему знанию, т. е. изучать философию. Богословы не имеют права ни вмешиваться в эту деятельность, ни судить о выводах самой науки. Однако философы, равно как и богословы, не должны толковать народу «темные» стихи Корана (что вовсе не подразумевает "двойную истину", как интерпретировали Аверроэса некоторые западные богословы).

Основываясь на своем учении, Аверроэс подверг резкой и насмешливой критике "Самоопровержение философов" аль-Газали (§ 278). В своем знаменитом "Опровержении опровержения" ("Tahâfot al-Tahâfot", переведенном на латинский язык под названием "Destructio Destructions"), Аверроэс показывает, что аль-Газали не понял философских систем, о которых говорит, и что аргументация автора выдает его некомпетентность. Кроме того, он выявил непоследовательность знаменитого писателя-энциклопедиста, сравнив это его сочинение с предыдущими.

Аверроэс не пощадил также аль-Фараби и Авиценну, предъявив им обвинения в отступлении от традиции древних философов — т. е. в заискивании перед богословами. Но в своем стремлении к воссозданию космологии чисто аристотелевского толка Аверроэс отвергает ангелологию Авиценны, его понятие Аnimае caelestes, a, значит мир образов, постигаемых творческим Воображением (ср. § 279). Формы не сотворены активным Разумом, как это утверждает Авиценна Материя в себе самой скрытно несет целокупность всех форм. Но так как материя есть принцип индивидуации, то индивидуальное отождествляет себя с тленным, обреченным смерти, и, следовательно, бессмертие может быть только безличным.[361] Данный тезис вызвал возражение как у мусульманских богословов и теософов, так и у христианских философов.[362]

Аверроэс изъявил желание познакомиться с молодым суфием Ибн Араби, и, по свидетельству последнего, во время дискуссии покрылся бледностью, ощутив слабость своей собственной системы. Ибн Араби — один из самых выдающихся гениев суфизма и одна из самых своеобразных фигур среди всех мистиков. Родившийся в 560/1165 г. в Мурсии, он изучал все науки и постоянно путешествовал от Марокко до Ирака в поисках шейхов и сподвижников. Очень рано он испытал опыт мистических состояний и откровений. Его первыми учителями были женщины: Шамс, которой тогда было 95 лет, и Фатима из Кордовы.[363] Позже, будучи в Мекке, он встретил прекрасную девушку, дочь шейха, и сочинил несколько поэм, которые объединил под названием "Толкование желаний". Эти поэмы, вдохновленные страстной мистической любовью, были восприняты как просто эротические, хотя их тональность скорее напоминает отношение Данте к Беатриче.

Медитируя у Каабы, Ибн Араби неоднократно имел экстатические видения (среди них — "видение вечной юности") и получил подтверждение того, что он есть "печать магометанской святости". Одно из его самых значительных произведений, собрание мистических текстов в двадцати томах, носит название "Мекканские откровения". В 1205 г. в Мосуле Ибн Араби в третий раз прошел инициацию.[364] Однако в 1206 г. в Каире у него возник конфликт с духовными властями, и он поспешил уехать в Мекку. Совершив еще несколько путешествий, которые, впрочем, нисколько не подорвали его изумительную творческую активность, Ибн Араби скончался в Дамаске в 638/1240 г. в возрасте восьмидесяти пяти лет.

Философия Ибн Араби, несмотря на свое исключительное положение в истории мусульманской мистики и метафизики (суфии считали его "величайшим из шейхов"), еще недостаточно хорошо изучена.[365] Известно, что он всегда писал очень быстро, словно охваченный каким-то сверхприродным вдохновением. Один из его шедевров, книга "Ожерелье Мудрости", не так давно переведенная на английский язык, изобилует блестящими наблюдениями, однако она совершенно лишена стройности и четкости. Тем не менее, этот стремительный поток образов позволяет нам ощутить самобытность его философии и величие его мистического богословия.

Ибн Араби признает, что "познание мистических состояний может быть обретено только через опыт; человеческий разум не способен ни дать ему определение, ни прийти к нему путем дедукции".[366] Отсюда потребность в эзотерике: "Этот тип духовного познания должен быть сокрыт от большинства людей по причине его величия. Ибо его глубины труднодоступны, а опасности велики".[367]

Основополагающей концепцией метафизики и мистики Ибн Араби является Единобытие, а если точнее, то одновременное единство Бытия и Восприятия. Другими словами, целостная, недифференцированная Реальность составляет модус изначального Божественного бытия. Живая благодаря любви и стремящаяся познать самое себя, эта божественная Реальность разделяется на субъект (познающий) и объект (познаваемый). Когда Ибн Араби говорит о Реальности в контексте Единобытия, он употребляет слово al-Haqq (реальное, истина). Когда он говорит о Реальности, разделенной на полюс духа или разума и на полюс космоса или существования, он называет первый Творцом (al-Khâliq) или Allah, а второй — Творением (Khalq) или Космосом.[368]

Ибн Араби предпочитал объяснять процесс Творения через темы Творческого Воображения и Любви. Благодаря Творческому Воображению, латентные формы, существующие в Реальном, проецируются на "иллюзорный экран изменчивости", дабы Бог мог воспринимать сам себя как объект.[369] Следовательно, Творческое Воображение представляет собой соединительную черту между Реальным как субъектом и Реальным как объектом познания, между Творцом и творением. Вызванные к жизни Творческим Воображением объекты познаются божественным Субъектом.

Другой мотив, к которому прибегает Ибн Араби для демонстрации процесса Творения, — это Любовь, т. е. томление Бога, желающего быть познанным своим творением. Ибн Араби сначала описывает родовые муки порождающей Реальности. Но лишь Любовь соединяет творения. Таким образом, расщепление Реального на божественный Субъект и сотворенный объект ведет к восстановлению первоначальной целостности, но уже обогащенной опытом самопознания.[370]

Каждый человек, будучи творением, в своей латентной сущности не может быть ничем иным, кроме Бога; как объект познания Бога человек участвует в Самопознании Бога и тем самым причащается божественной свободе.[371] Совершенный человек представляет собой «перешеек» между двумя полюсами Реальности. Он одновременно и мужчина, т. е. представитель Неба и Слова Божьего, и женщина, т. е. представитель Земли или Космоса. Соединяя в себе Небо и землю, Совершенный человек в то же время обретает Единобытие.[372] Святой разделяет с Богом власть творить (himmah), иначе говоря, он может объективировать собственные внутренние образы.[373] Но ни один святой не в состоянии сохранить в реальности эти объективированные образы иначе как на ограниченный период.[374] Добавим к этому, что для Ибн Араби ислам является, по сути, опытом и истиной, познать которые может святой человек, чьи наиважнейшие функции — это функции пророка (nabî) и апостола (rasûl).

Как и Оригену, Иоахиму Флорскому или Мейстеру Экхарту, Ибн Араби не удалось обновить и оживить официальное богословие, несмотря на то, что на его стороне были верные и знающие ученики и почитание суфиев. Зато гений Ибн Араби укрепил мусульманскую эзотерическую традицию, чего не удалось совершить вышеупомянутым учителям по отношению к христианству.

 

§ 281. Сухраварди и мистическое учение Света

Шихаб ад-дин Яхья ас-Сухраварди родился в 549/1155 в Сухраварде, городе на северо-западе Ирана. Он учился в Азербайджане и Исфахане, провел несколько лет в Анатолии, затем переехал в Сирию. Там законники возбудили против него судебное дело, он был осужден и казнен в 587/1191 г. в возрасте 36 лет. Ученики признали его шейхом-шахидом, т. е. мучеником за веру, а историки дали ему прозвание «убиенного» (al-maqtûl) шейха.

Название главного труда Сухраварди, "Восточная теософия" ("Hikmat al-Ishrâk"), определяет его смелый замысел — возродить древнюю иранскую мудрость и герметический гнозис. Авиценна тоже говорил о «мудрости» или "восточной философии" (ср. § 279). Сухраварди был знаком с идеями своего знаменитого предшественника. Однако, по мнению Сухраварди, Авиценна не мог реализовать эту "восточную философию", так как не принимал во внимание сам ее принцип, ее "восточный источник". "У древних персов, пишет Сухраварди, — была община людей, ведомых Господом и потому идущих праведными путями, выдающихся мудрецов-теософов, никак не похожих на магов (majûs). В моей книге, названной "Восточная теософия", я воскресил их бесценную теософию Света, ту, о которой свидетельствует мистический опыт Платона и его предшественников, и не было ранее меня никого на пути осуществления подобного замысла".[375]

На весьма обширный труд (49 глав) Сухраварди вдохновил личный опыт — "обращение, которое он получил в юности". В экстатическом видении он открыл множество "световых существ, коих созерцали еще Гермес и Платон, и те небесные свечения, источники Света Славы и Высшего Света (Raywa Khorreh), вестником которых был Заратустра и к которым духовное восхищение вознесло царя-праведника, блаженного Кая Хосрова".[376] Понятие Ishrâq (сияние восходящего солнца) отсылает: 1) к мудрости, теософии, источник которой — Свет и, 2) соответственно, к доктрине о появлении доступного пониманию Света; 3) а также к теософии "людей с Востока", т. е. мудрецов Древней Персии. Это "сияние утренней зари" и есть "Свет Славы", хварэна «Авесты» (по-персидски Khorrah; ср. фарсийскую форму Farr, Farrah). Сухраварди описывает его, как вечную иррадиацию Света Светов, от которой происходит первый Архангел, названный зороастрийским именем Бахман (Boxy Мана). Такая связь между Светом Светов и Первым Посланником встречается на всех ступенях творения, благодаря чему все его категории распределяются попарно. "Рождая друг друга из лучей и их отражений, ипостаси Света множатся до бесконечности. За пределами неба с неподвижными звездами (Fixes), которыми оперирует астрономия перипатетиков или Птолемея, предугадываются не поддающиеся исчислению чудесные миры" (Corbin. Histoire, p. 293).

Этот мир Светов слишком сложен, его не опишешь в двух словах.[377] Напомним лишь, что все модальности духовного существования и все космические реальности сотворены и управляемы различными чинами Архангелов, посланников Света Светов. Космология Сухраварди сродни ангелологии. Она напоминает одновременно маздеитскую концепцию двух категорий реальности mēnok (небесный, тонкий) и gētik (земной, плотный) — и манихейский дуализм (ср. §§ 215, 233–234). Из четырех универсумов космологии Сухраварди отметим важное значение Malakût (мира небесных и человеческих душ) и mundus imaginalis, "мира, лежащего между умопостигаемым миром существ из чистого света и чувственным миром; орган, непосредственно воспринимающий его, — это активное Воображение".[378] Как замечает Анри Корбен, "судя по всему, Сухраварди первым обосновал онтологию этого промежуточного мира, и тема будет подхвачена и развита всеми гностиками и мистиками ислама".[379]

Опыты, о которых рассказывает Сухраварди, поддаются толкованию в перспективе этого промежуточного мира. Речь идет о духовных событиях, происходящих в Malakût, но раскрывающих глубокий смысл параллельных эпизодов земной жизни. "Рассказ об изгнании на Запад"[380] — это инициация, препровождающая ученика на его собственный Восток; иначе говоря, этот краткий и изобилующий загадками рассказ помогает «изгнаннику» вернуться к самому себе. У Сухраварди и "восточных теософов" (hokama ishrâqîyûn) философская рефлексия неотделима от духовной самореализации; эти мыслители соединяют ищущий чистого познания философский метод и метод суфиев, стремящихся к внутреннему очищению.[381]

Итак, духовный опыт ученика в промежуточном мире представляет собой ряд инициатических испытаний, порождаемых Творческим Воображением. Несмотря на различие в культурном контексте, по функции таких инициатических рассказов можно провести аналогию между ними и романами о Граале (§ 270). Вспомним также магико-религиозную ценность всех рассказов традиционного типа, т. е. "назидательных историй" (ср.: хасиды, § 292). Присовокупим к этому, что у румынских крестьян ритуальное (т. е. на ночь) рассказывание сказок призвано защищать дом от дьявола и злых духов. И более того, нарратив "приводит в дом" Бога.[382]

Эти несколько замечаний сравнительного характера позволяют нам лучше понять, как совмещаются в учении Сухраварди оригинальность и продолжение древней традиции. Творческое воображение, с помощью которого открывается промежуточный мир, — того же порядка, что экстатические видения шаманов и вдохновение поэтов древности. Известно, что в основе сюжета эпоса и некоторых типов волшебных сказок лежат путешествия и события экстатического характера, совершающиеся на Небесах, а чаще — в Аду.[383] Все это подводит нас к пониманию, с одной стороны, роли нарративной литературы в "духовном воспитании", а с другой — последствий для западного мира XX в. открытия бессознательного и диалектики воображения.

Для Сухраварди мудрец, превзошедший в равной степени философию и науку мистического созерцания, является подлинным духовным лидером, полюсом (qutb), "без присутствия которого мир не мог бы продолжать своего существования, он же должен пребывать в нем лишь incognito, никак не познанный людьми" (Corbin. Histoire, pp. 300–301). Здесь, замечает Корбен, прослеживается одна из главных тем шиизма — тема имама, "полюса полюсов". Его существование incognito базируется на шиитских представлениях о «сокрытии» имама (ghaybat) и о цикле валайят — "эзотерическом пророчестве", наследующем "Печать пророков". Обнаруживается также согласие в учениях восточных (ishrâqîyûn) и шиитских теософов. "Законоучители Халеба, — пишет Корбен, — в этом оказались правы. На процессе против Сухраварди, повлекшем за собой смертный приговор, ему вменялась в вину проповедь того, что Бог может в любое время и прямо сейчас создать пророка. Но если даже речь шла не о пророке-законодателе, а об "эзотерическом пророке", этот тезис, по меньшей мере, свидетельствовал о существовании криптошиизма. Так своей жизнью и смертью мученика за пророческую философию Сухраварди во всей полноте испытал трагедию "изгнания на Запад" (Histoire, р. 301). Однако духовные потомки Сухраварди — ishrâqîyûn — дожили, по крайней мере, в Иране, до наших дней.[384]

 

§ 282. Джалал ад-дин Руми: музыка, поэзия и священные танцы

Мухаммад Джалал ад-дин, более известный под именем Руми, родился 30 сентября 1207 г. в Балхе, городе в провинции Хорасан. Его отец, богослов и суфийский учитель, в 1219 г., испытывая страх перед монгольским нашествием, оставил Балх и отправился паломником в Мекку. В конце концов, семья обосновалась в Конье. После смерти отца Джалал ад-дин, которому тогда было 24 года, уехал учиться в Халеб и Дамаск. Спустя семь лет он вернулся в Конью и с 1240 по 1249 г. преподавал юриспруденцию и каноническое право. Но 29 ноября 1244 г. в Конье появился бродячий дервиш, шестидесятилетний Шамс из Тебриза. Существует много версий их встречи. Каждая из них с большей или меньшей долей драматизма живописует обращение Руми: знаменитый правовед и богослов становится одним из величайших мистиков и, может быть, самым гениальным религиозным поэтом ислама.

Шамс, преследуемый учениками Руми, ревновавшими к нему своего учителя, уезжает в Дамаск. Он уже поддался на уговоры вернуться, но 3 декабря 1247 г. был убит при таинственных обстоятельствах. Руми долго не мог найти утешения. Он сложил сборник мистических од, носящий имя его учителя — "Dîwân-e Shams-e Tabriz", "восхитительные песнопения "любви и скорби", объемный труд, целиком посвященный этой любви, которая на внешний взгляд кажется земной, но в действительности представляет собой ипостась любви божественной".[385] Кроме того, Руми учредил духовные радения в честь Шамса (samâ). По словам его сына Султан-Веледа, "он никогда, даже на мгновение, не переставал слушать музыку и танцевать; он не давал себе отдыха ни днем, ни ночью. Он был ученым — стал поэтом. Был аскетом — опьянел от любви, не от лозы виноградной: просветленная душа пьет лишь напиток Света".[386]

К концу жизни Руми избирает в качестве наставника для своих учеников Хусам ад-дина Челеби. Главным образом благодаря Челеби, Руми создал свой главный труд «Месневи». До самой смерти, наступившей в 1273 г., Руми диктовал ему двустишья — иногда во время прогулок по улицам, а иной раз даже в собственной бане. Речь идет о большой мистической эпопее, насчитывающей около сорока пяти тысяч стихов, в которой тексты Корана и пророческие предания перемежаются апологиями, анекдотами, легендами, восточными и средиземноморскими фольклорными мотивами.

Руми основал братство маулавийя (Târiqah mâwlawîya) — от прозвища, данного ему учениками и сподвижниками, — mawlânâ, «благодетель» (турецкий вариант произношения mevlâna). Со временем братство стало известно на Востоке под названием «дервишей-волчков», так как во время ритуала samâ танцоры вертелись волчком во все ускоряющемся темпе — вокруг своей оси и по периметру помещения. "В музыкальных каденциях, — говорил Руми, скрыта тайна; если бы я ее открыл, она перевернула бы мир". Действительно, музыка пробуждает дух, заставляя его вспомнить о своем подлинном отечестве и напоминая ему о конечной цели.[387] "Все мы причастны телу Адама, — пишет Руми, — и мы слушали эти мелодии в раю. Хотя вода и глина посеяли в нас сомнение, мы все-таки что-то припоминаем".[388]

Наряду со священной поэзией и музыкой, экстатический танец существовал с самого раннего периода суфизма.[389] По мнению некоторых суфиев, он воспроизводил танец ангелов (см. текст, переведенный М. Моле, pp. 215–216). В târiqah (слово означает "путь мистического познания"), учрежденном Руми (но организованном, по сути, его сыном, Султан-Веледом), танец одновременно имеет и космический, и богословский характер. Дервиши носят белое (как саван) одеяние и поверх него черный плащ (символ могилы), на голове у них высокий войлочный колпак (образ надгробия).[390] Шейх представляет собой посредника между Небом и Землей. Музыканты играют на тростниковой флейте (най), бьют в барабаны и цимбалы. Помещение, где кружатся в танце дервиши, символизирует космос, "планеты вращаются вокруг солнца и вокруг своей оси. Барабаны служат напоминанием о трубах Судного Дня. Круг танцующих разделен на два полукружья, одно из них представляет арку нисхождений, или инволюцию душ в материю, а другое — арку восхождений душ к Богу".[391] В тот момент, когда ритм ускоряется до предела, в танец вступает шейх и, символизируя солнце, начинает вращаться в самом центре. "Это высший момент совершившегося слияния".[392] Остается добавить, что танцы дервишей крайне редко приводят к психопатическим трансам, да и то лишь в некоторых отдаленных местностях.

Роль Руми в обновлении ислама велика. Его творения читались, переводились и комментировались во всем мусульманском мире. Столь исключительная популярность в который раз говорит о том, что художественное творчество, и поэзия в особенности, придают еще большую глубину религиозной жизни. Подобно другим великим мистикам, Руми непрестанно превозносит божественную любовь, причем с особым пылом и с несравненной поэтической силой. "Без Любви мир лишился бы души" ("Месневи", V, 3844). Его мистическая поэзия изобилует символами, заимствованными из области танца и музыки. Его богословие, несмотря на некоторое влияние неоплатонизма, несет в себе и чисто личные, и традиционные, и новаторские элементы, представляя собой в целом довольно сложную систему. Руми подчеркивает необходимость прикасаться к небытию, дабы иметь возможность становления и бытия; при этом он неоднократно ссылается на аль-Халладжа.[393]

Человеческое существование совершается по воле и замыслу Творца. Богом на человека возложена миссия стать посредником между Ним и миром. Не просто так человек прошел путь "от семени к разуму" ("Месневи", III, 1975). "Как только ты начинаешь существование, перед тобой ставится лестница, чтобы у тебя была возможность совершить побег". В действительности человек сначала был минералом, затем растением, затем животным. "Затем тебя сделали человеком, наделенным сознанием, разумом, верой". В конечном итоге, человек станет ангелом и обретет обитель в небесах. Но это еще не заключительная стадия. "Преодолей и ангельский удел, влейся в этот океан (Божественного Единства), чтобы твоя капля воды смогла стать морем".[394] В знаменитом отрывке из «Месневи» (II, 1157 и cл.) Руми дает объяснение изначальной богоподобной природе человека, созданного по Божьему образу и подобию: "Образ мой зиждется в сердце Царя: сердце Царя станет больным без образа моего (…) Свет многих Разумов исходит из моего помысла; небо было создано из моего первозданного существа (…). Я владею царством Духа (…). Я не единосущен Царю (…). Но в его явлении я обретаю от Него свет" (по переводу Е. de Vitray-Meyerovitch).

 

§ 283. Триумф суфизма и реакция богословов. Алхимия

Суфизм, заслугами богослова аль-Газали получивший одобрение законоучителей, приобрел большую популярность — сначала в некоторых областях Западной Азии и Северной Африки, затем повсюду, куда проник ислам: в Индии, в Центральной Азии, в Индонезии и Восточной Африке. Со временем небольшие группы учеников, собиравшиеся вокруг шейхов, становятся настоящими орденами с многочисленными филиалами и сотнями членов. Суфии были лучшими миссионерами ислама. Гибб считает, что закат шиизма был следствием роста популярности и миссионерского духа суфиев.[395] Столь явный успех служит объяснением их престижа и поддержки их светскими властями.

Терпимость улемов способствовала межкультурным заимствованиям и использованию нетрадиционных методов. Некоторые мистические техники суфиев углубились и модифицировались от контакта с инородной средой. Достаточно сравнить зикр первых суфиев (§ 275) с этой же практикой, разработанной под индийским влиянием на заре XII в. н. э. Согласно одному из авторов, "рецитацию начинают, сосредоточась на левой стороне (груди), которая подобна нише, где находится светильник сердца, вместилище духовного света. Продолжают молиться, переходя от нижней части груди к правой стороне, достигая верха и возвращаясь в исходную позицию". Согласно другому автору, dhakîr [отправляющий зикр] "должен сесть на землю скрестя ноги и охватив их руками, спрятать голову между колен и закрыть глаза. Поднимая голову, произносят 'lâ ilâh' [нет Бога…], пока голова проходит расстояние до сердца и от сердца до правого плеча, на которое она ложится (…). Как только рот доходит до уровня сердца, следует с силой произнести 'illâ [кроме…]. И у сердца еще энергичнее сказать Allâh..".[396] Здесь легко усматриваются аналогии с його-тантрическими техниками, особенно в упражнениях, вызывающих световые видения, сопровождающиеся звуками, — слишком сложные, чтобы излагать их здесь.

Описанные влияния не искажают, по крайней мере, у настоящих dhakîrs мусульманского характера зикра. Происходит скорее противоположное. Многие религиозные и аскетические практики обогатились благодаря заимствованиям или влияниям извне. Можно даже сказать, что подобно тому, как это происходило в истории христианства, внешние влияния внесли свой вклад в "универсализацию ислама", придав ему тем самым экуменическое измерение.

Как бы то ни было, совершенно очевидно, что суфизм немало способствовал обновлению мусульманского религиозного опыта. Значителен и культурный вклад суфиев. Во всех исламских странах признано их влияние на музыку, танец и особенно поэзию.[397]

Но последствия для истории ислама этого победоносного, сохранившего свою популярность вплоть до наших дней[398] движения остаются неоднозначными. Антирационализм некоторых суфиев приобретает подчас агрессивную форму, а в своих выпадах против философов они опускаются до уровня черни. С другой стороны, эксцессы эмоциональности, трансы и исступления во время публичных радений получают все более широкое распространение. Большинство суфийских учителей выступают против таких неумеренных проявлений экзальтации, но они не всегда могут овладеть ситуацией. Кроме того, члены некоторых орденов, например, странствующие дервиши или факиры ("исповедующие бедность"), объявляют себя чудотворцами и живут вне рамок Закона.

Хотя и обязанные терпимо относиться к суфизму, улемы все же продолжали искать в нем чужеродные, главным образом, иранские и гностические элементы, которые, проникая через учения некоторых суфиев в ислам, казались этим законоучителям угрозой для его целостности (богословам, и не только мусульманским, тогда — как и сейчас — было трудно признать огромную роль мистики в обогащении, несмотря на риск «ереси», религиозного опыта простонародья; впрочем, такой риск всегда существует для теологов, на любом уровне религиозного познания). В ответ улемы открывали все больше медресе, которые обладали официальным статусом богословских школ и в которых преподаватели получали жалованье. К VIII/XIV в. сотни медресе сосредоточили контроль над высшим образованием в руках богословов.[399]

Остается сожалеть, что Запад не знал классического суфизма в эпоху средневековья.[400] Его косвенного отражения в мистико-эротической поэзии Андалузии явно не хватало для подлинной встречи двух великих мистических традиций.[401] Как известно, основной вклад ислама в европейскую культуру состоял в передаче арабоязычных версий философских и научных трудов античности и, прежде всего, трудов Аристотеля.

Однако добавим к этому, что если суфийская мистика осталась неизвестной, то герметизм и алхимия проникли на Запад благодаря арабским текстам, среди которых было немало оригинальных. По мнению Стейплтона, алхимия александрийского Египта развилась сначала в Харране, в Месопотамии Эта гипотеза остается спорной, однако ей принадлежит заслуга объяснения истоков арабской алхимии. Во всяком случае, один из первых и самых знаменитых алхимиков, писавший на арабском языке, — это Джабир ибн Хайан, знаменитый Гебер латинского мира. Холмьярд считает, что он жил во II/VIII в. и был учеником Джафара, Шестого имама По мнению Пауля Крауса, посвятившего ему солидную монографию, под этим именем фигурировало несколько авторов (ему приписывали около 3000 книг), прибл. III/IX–IV/X вв. Корбен тщательно описал шиитскую и эзотерическую среду, в которой появилась алхимия «Джабира». Так, согласно его "Науке равновесия", в каждом теле можно обнаружить связь, существующую между явленным и скрытым (zâhir и bâtin, экзотерическим и эзотерическим).[402] Однако четыре трактата Гебера, известные в переводе на латинский язык, по всей видимости, не принадлежат перу Джабира.

Первые переводы с арабского на латынь были осуществлены в Испании ок. 1150 г. Герардом Кремонским. Веком позже алхимия была уже достаточно известна, раз ее включил в свою энциклопедию Винцент из Бове. Один из самых знаменитых трактатов, "Tabula Smaragdina" [Изумрудная скрижаль], представлял собой отрывок из труда, известного под названием "Книга тайны Творения". Столь же знаменитыми являются "Turba Philosophorum" [Собрание философов], перевод с арабского, и «Пикатрикс», изданный на арабском в ХП в. Излишне уточнять, что все эти книги, со всеми описываемыми в них веществами, инструментами и лабораторными опытами, проникнуты духом эзотерики и гнозиса.[403] Многие мистики и суфийские учители, в том числе аль-Халладж и, особенно, Авиценна и Ибн Араби, представляли алхимию как подлинно духовное деяние. Наука еще недостаточно знает о развитии алхимии в мусульманских странах после XIV в. На Западе герметизм и алхимия переживут период славы незадолго до итальянского Возрождения, и еще Ньютон будет находиться под их мистическим обаянием (§ 311).

 

Глава XXXVI

ИУДАИЗМ ОТ ВОССТАНИЯ БАР КОХБЫ ДО ХАСИДИЗМА

§ 284. Составление Мишны

Рассказывая о первой войне евреев с римлянами (66–73 гг.), в ходе которой Тит разрушил Храм, мы привели один эпизод, имевший значительные последствия для иудаизма: как знаменитого рабби Иоханана бен Заккая вынесли из осажденного Иерусалима в гробу и как чуть позже он испросил разрешение у Веспасиана основать школу в местечке Явна (в Иудее). Рабби Иоханан был убежден, что, несмотря на поражение в войне, народ Израиля не исчезнет до тех пор, пока не перестанет изучать Тору (ср. § 224).[404] И рабби Иоханан учредил Синедрион, состоявший из семидесяти одного члена под руководством «патриарха» (Nasi). Синедрион был призван служить носителем непререкаемого авторитета и одновременно исполнять функции религиозного суда. В последующие три столетия должность «патриарха» всегда, за исключением одного-единственного раза, переходила от отца к сыну.[405]

Но не прошло и 60 лет, как в 132 г. Бар Кохба развязал вторую войну с римлянами, которая закончилась полным поражением в 135 г. и поставила под угрозу не только религиозное самосознание, но и само существование еврейского народа. Император Адриан упразднил Синедрион и запретил под страхом смерти культовую практику и изучение Торы. Под пытками погибло несколько еврейских законоучителей, среди них — знаменитый рабби Акива. Однако преемник Адриана, Антоний Пий, восстановил Синедрион и даже содействовал укреплению его авторитета. С тех пор решения Синедриона признавала вся диаспора. Именно в этот период начатый работой учеников рабби Иоханана бен Заккая и закончившийся к 200 г. — и были разработаны фундаментальные основы нормативного иудаизма. Главной инновацией стала замена паломничества и жертвоприношений, совершавшихся в Храме, изучением Закона, молитвой и благочестием, т. е. религиозными действиями, которые могли отправляться в синагогах в любой точке мира. Связь с прошлым держалась на изучении Библии и на соблюдении ритуальной чистоты.

Для того, чтобы уточнить, истолковать и унифицировать бесчисленные устные предания,[406] связанные с культовой практикой и с интерпретацией Священного писания и юридических вопросов, рабби Иуда, «Князь» (Патриарх Синедриона примерно с 175 по 220 гг.) попытался систематизировать их и собрать в единый корпус правовых норм. Хронология материалов этого огромного сборника, известного под названием «Мишна» ("повторение"), охватывает период с I в. до н. э. по II в. н. э..[407] В нем шесть разделов: земледелие, праздники, семейная жизнь, гражданское право, жертвоприношения и питание, обрядовая чистота.

В Мишне можно уловить перекличку с мистикой Меркавы (ср. § 288), но при этом в ней нет даже отголосков мессианских чаяний или апокалиптики, столь популярных в ту эпоху (что видно, например, по известным псевдоэпиграфам Второй Книге Варуха и Четвертой Книге Ездры). Создается впечатление, что Мишна не замечает современную ей историю или сознательно отворачивается от нее (как, например, в вопросе о десятине урожая, которая причиталась Иерусалиму, или о том, какие монеты можно разменивать, и т. п.).[408] Мишна говорит как бы об идеальной безысторической ситуации, в которой различные акты освящения жизни и человека совершаются по узаконенным образцам. Земледелие освящено присутствием Господа и (ритуализованным) трудом человека. "Земля Израиля освящена своей связанностью с Богом. Производимая по воле Господа пища освящена действиями послушного Богу человека, дающего ей название и разделяющего жертвоприношения".[409]

В разделе «Праздники» так же систематизированы, классифицированы, поименованы тесно связанные со структурой священного пространства циклы священного времени (ср.: Neusner, p. 132 sq.).

В остальных разделах видна та же цель — подробнейшим образом описать не только ритуальные средства освящения космоса и социума, семейного и личного, но и способы оберечься от нечистоты и обезвредить ее с помощью особых очистительных действий.

Можно было бы поддаться искушению сблизить эту религиозную концепцию с тем, что мы назвали "космическим христианством", т. е. с христианскими верованиями и практикой сельских жителей (ср. § 237). Однако здесь есть различие, и состоит оно в том, что в Мишне санктификация осуществляется исключительно по воле Божьей, которую исполняет человек. Существенно, тем не менее, что в Мишне (и, соответственно, в дополнениях и комментариях к ней, которых мы вскоре коснемся) Бог — до того момента исключительно Бог истории — кажется равнодушным к реальной истории своего народа: вместо мессианского спасения мы видим освящение жизни, регулируемое Законом.

По существу, в Мишне находит продолжение и завершение священнический кодекс, сформулированный в Книге Левит. Можно сказать, что миряне живут на манер священников и левитов; они соблюдают предписания, охраняющие от нечистоты, и в своих домах питаются так, как священники в Храме. Такая ритуальная чистота, соблюдаемая вне стен Храма, отделяет верных от остальных и делает из них праведников. Если еврейский народ хочет сохраниться, он должен жить, как святой народ, на святой земле и подражая святости Господа.[410]

Мишна составлялась ради унификации и укрепления раввинистического иудаизма. В конечном счете, ее целью было обеспечить сохранение иудаизма и, следовательно, единство евреев везде, где бы они ни находились в рассеянии. Как говорит Якоб Нюзнер, на вопрос "Что может человек?" Мишна отвечает следующее: "Человек, как и Бог, приводит мир в действие. Для его воли нет ничего невозможного… Мишна говорит о народе Израиля: побежденный и без поддержки, но на своей земле; не имеющий власти, но священный; без родины, но все же стоящий особняком от всех наций".[411]

 

§ 285. Талмуд. Антираввинистическая реакция: секта караимов

Появление Мишны открывает период, известный как время амораев (лекторов или толкователей) Собрание текстов, состоящее из Мишны и комментариев к ней, Гемары, образует Талмуд (буквально — "учение"). Его первая редакция, сделанная в Палестине (предположительно между 220 и 400 гг.) и известная как Иерусалимский Талмуд, короче и компактнее Вавилонского Талмуда (200–650 гг.), содержащего 8477 страниц.[412] К правилам поведения (галаха), классифицированным в Мишне, в Талмуде добавились свод этических и религиозных поучений, аггада, некоторые метафизические и мистические идеи и даже фольклорные материалы.

Вавилонский Талмуд сыграл решающую роль в истории еврейского народа: он показал, как иудеям следует адаптироваться к разным социополитическим условиям диаспоры. Уже в III в. вавилонский ученый сформулировал основополагающий принцип: законодательство, исходящее от официального правительства, есть единственное легитимное законодательство, и евреи должны его чтить. Тем самым легитимность правящей власти возводится в ранг религиозного порядка. А по тяжбам, относящимся к гражданскому праву, члены общины обращаются в еврейские суды.

При такой направленности содержания и при таких целях Талмуда можно не заметить, что в нем уделяется важное место и философским спекуляциям. Однако ученые выявили сохранившуюся в Талмуде теологию, простую и одновременно тонкую, и наряду с ней — некоторые эзотерические доктрины и даже упоминания практик инициатического характера.[413]

Для наших целей нам достаточно беглого обзора событий, имевшие отношение к становлению структур средневекового иудаизма. Патриарх, официально признаваемый аналог римского префекта, посылал курьеров в еврейские общины для сбора налогов и для оповещения о календарных праздниках. В 359 г. Патриарх Гиллель II решил зафиксировать календарь в письменной форме, чтобы диаспора отмечала праздники одновременно с Палестиной Значение этого шага обнаружилось в полной мере после того, как в 429 г. римляне упразднили в Палестине патриаршество. Благодаря религиозной терпимости Сасанидов, Вавилон еще в период их правления (226–637) стал самым важным центром диаспоры, и такое почетное положение сохранилось за ним даже после мусульманского завоевания. Все без исключения еврейские общины восточной диаспоры признавали высший авторитет гаона, духовного учителя, арбитра и политического лидера, который представлял народ перед Богом и перед светскими властями. Период влияния гаонов, начавшийся ок. 640 г, подошел к концу в 1038 г., когда центр еврейской духовности переместился в Испанию. Но к тому времени Вавилонский Талмуд уже получил всеобщее признание как учение, одобренное раввинизмом, т. е. иудаизмом, который обрел нормативную форму.

Раввинистический иудаизм поддерживали школы (от начальных до специальных училищ — ешив), синагоги и суды. Культовые действия, отправлявшиеся в синагогах и заменившие собой жертвоприношения в Храме, включали утреннюю и дневную молитву, произнесение символа веры ("Слушай, Израиль, Господь Бог наш, Господь Единый") и восемнадцать (впоследствии — девятнадцать) «благословений», коротких молитв с выражением чаяний общины и отдельных ее членов. Трижды в неделю — по понедельникам, четвергам и субботам в синагогах читалось Писание. По субботам и по праздникам проходили публичные лекции о Пятикнижии и о Пророках, за чем следовала проповедь раввина.

В IX в. один из гаонов опубликовал первый молитвенник с тем, чтобы зафиксировать порядок литургии. С VIII в. в Палестине развивалась новая синагогальная поэзия, быстро ставшая общепринятой. Различные литургические поэмы сочинялись и включались в синагогальную службу вплоть до XVI в.

Были, тем не менее, периоды, когда суровый и радикальный фундаментализм, насаждавшийся гаонами, провоцировал антираввинистические настроения. Иногда они быстро подавлялись, как, например, в случае движений, появившихся под влиянием старых палестинских сектантских доктрин или ислама. Но в IX в. возникло диссидентское движение во главе с Ананом бен Давидом, которое скоро приняло угрожающие масштабы. Приверженцы его, известные под названием караимов ("Людей Писания", т. е. признающих только авторитет Писания[414]), отвергали устный (раввинистический) закон, который они считали всего лишь людским созданием. Караимы призывали к тщательному и критическому изучению Библии с целью открытия вновь подлинного вероучения и закона; кроме того, они требовали возвращения евреев в Палестину, чтобы тем приблизить пришествие Мессии. Группа караимов под водительством Даниила аль-Кумики ок. 850 г. даже перебралась в Палестину и распространила свои идеи по Северо-Западной Африке и Испании. Реакция гаонов не заставила себя ждать: для противодействия этой ереси было написано несколько кодексов и учебников, где истинность раввинистического учения защищалась с новой силой. Прозелитическая деятельность караимов ослабла, но кое-где на периферии секта еще продолжала существовать. Зато, как мы скоро увидим, открытие, благодаря переводам на арабский, греческой философии, хотя и стимулировало еврейский философский гений, вызвало к жизни некоторые экстравагантные и даже скандальные доктрины. Вспомним хотя бы скептика Хиви аль-Балки, писателя IX в., который нападал на мораль Библии и опубликовал «очищенное» ее издание для преподавания в своих школах.

 

§ 286. Еврейские богословы и философы средних веков

Филон Александрийский (ок. 13 г. до н. э. — 54 г. н. э.) предпринял попытку примирить библейское откровение с греческой философией, но иудейские мыслители его работу проигнорировали, а повлиял он лишь на отцов христианской церкви. Только в IX и X вв. арабские переводы открыли для евреев греческую мысль и одновременно — мусульманский метод оправдания веры разумом (калам). Первым серьезным еврейским философом был гаон Саадия бен Иосеф (882–942). Родившийся и получивший образование в Египте, он обосновался в Багдаде, где руководил одним из известных талмудических училищ Вавилона. Хотя Саадия не разработал систематического учения и не основал своей школы, все же его имя ассоциируется с представлением о том, каким должен быть еврейский философ.[415] В апологетической работе "Книга верований и мнений", написанной по-арабски, он показал отношение богооткровенной истины к разуму. И откровение, и разум даются Богом, но Тора явилась особым даром еврейскому народу. Единство и целостность народа, лишенного своего государства, поддерживаются лишь его следованием Закону.[416]

В начале XI в. центр еврейской культуры был вытеснен в мусульманскую Испанию. Соломон ибн Габироль жил в Малаге между 1021 и 1058 гг. Он прославился главным образом своими стихотворными произведениями, самые известные из которых вошли в литургию Йом Киппур. В неоконченной работе "Источник жизни" (Maqôr Hayym) Ибн Габироль воспользовался плотиновской космогонией эманации, но вместо мирового разума ввел понятие божественной воли; получилось, что мир все равно создал Яхве. Ибн Габироль считает материю одной из первых эманации; однако эта материя была духовного порядка, а «телесность» составляла лишь одно из ее свойств.[417] Евреи не проявили интереса к "Maqôr Hayym", но эту книгу, в переводе называвшуюся "Forts Vitae", высоко оценили христианские богословы.[418]

Мы почти ничего не знаем о Бахья ибн Пакуда, который жил, вероятно, в средневековой Испании. В написанном по-арабски трактате о духовной морали "Обязанности сердец. Введение" Ибн Пакуда подчеркивает значение, прежде всего, внутренней набожности. Это и его духовная автобиография. "С первой страницы ученый иудей говорит о том, как он одинок и как страдает в одиночестве. Он пишет книгу в пику своему окружению, чья жизнь, по его мнению, слишком педантично-нормирована; он хочет показать, что, по крайней мере, один еврей боролся за то, чтобы жить, как того требует истинная еврейская традиция, в согласии со своим сердцем, не только с плотью… Ночами Бахья чувствует, что его душа раскрывается. Именно в эти благоприятные для любви часы, когда любовники заключают друг друга в объятия, Бахья становится возлюбленным Бога: на коленях, простираясь ниц, он проводит целые часы в безмолвной молитве, достигая высот экстаза, к которым ведут его аскетические дневные труды, смирение, вопрошание собственной совести и безупречная набожность".[419]

Подобно Ибн Габиролю, Иегуда Галеви (1080–1149) — тоже поэт и богослов. Его "Книга в защиту униженной веры"[420] состоит из бесед между ученым мусульманином, христианином, еврейским книжником и хазарским царем; к концу разговора хазарский царь обращается в иудаизм. Иегуда Галеви следует примеру Газали и пользуется методами философии, чтобы оспорить валидность самой философии. Твердость веры не обретается средствами разума, но дается библейским откровением — так, как оно снизошло на еврейский народ. Избранность Израиля подтверждается его пророческим духом: ни один языческий философ не стал пророком. Профетизм обязан своим расцветом послушанию заповедям закона и сакраментальной ценности Обетованной Земли, истинного "сердца народов". Аскетизм не играет никакой роли в мистическом опыте Иегуды Галеви.

 

§ 287. Маймонид: между Аристотелем и Торой

Вершиной средневековой еврейской мысли считаются труды раввина, врача и философа Моисея бен Маймона, или Маймонида (родился в Кордове в 1135 г., умер в 1204 г. в Каире). Он пользовался и продолжает пользоваться исключительным авторитетом; но многосторонний гений ученого и явное отсутствие последовательности в его работах давали пищу для бесконечных споров.[421] Маймонид — автор ряда существенных экзегетических трудов (самые известные — "Комментарии к Мишне" и "Мишне Тора") и знаменитого философского трактата "Наставник колеблющихся", написанного по-арабски в 1195 г. Еще и сегодня некоторые еврейские историки и философы считают, что в учении Маймонида есть непреодолимая дихотомия — между принципами, вдохновляющими его экзегетическую и юридическую мысль, с одной стороны, и метафизикой, сформулированной в "Наставнике колеблющихся", источником которой является учение Аристотеля, с другой.[422]

Следует сразу же подчеркнуть, что Маймонид питал глубочайшее уважение к "царю философов" ("после пророков Израиля — высочайшему представителю мыслящей части человечества") и не исключал возможности синтетического слияния традиционного иудаизма и аристотелевской мысли.[423] Но вместо того, чтобы искать гармонию между Библией и философией Аристотеля, Маймонид сначала разделяет их, чтобы "защитить библейский опыт, правда, в отличие от аль-Газали и Иегуды Галеви, не изолируя его от философского опыта и не ставя один в радикальную оппозицию другому. Библия и философия соединяются у Маймонида; у них единые корни, они стремятся к одной цели. Но в этом общем движении философия играет роль дороги, тогда как Библия направляет идущего по ней человека".[424]

Для Маймонида философия, бесспорно, представляет собой дисциплину своевольную и даже опасную, если ее плохо уразуметь. Только по достижении морального совершенства (через соблюдение Закона) человеку позволено предаться совершенствованию своего ума.[425] Углубленное изучение метафизики не есть обязанность всех членов общины, но сопровождать соблюдение Закона философскими размышлениями должны все. Развитой интеллект является добродетелью более высокой, чем моральные достоинства. Изложив в тринадцати постулатах важнейшие положения метафизики, Маймонид требовал, чтобы этот минимум теории стал предметом медитации и был усвоен каждым правоверным. Ибо он непоколебимо убежден, что философское знание есть необходимое условие для обеспечения продолжения жизни после смерти.[426]

Как и его предшественники, Филон и Саадия, Маймонид отдал много сил изложению на языке философии исторических событий и библейских понятий. Подвергнув критике герменевтику типа калама и отказавшись от нее, Маймонид обращается к методу Аристотеля. Разумеется, никакой аргументации не под силу примирить аристотелевское извечное существование мира с творением ex nihilo, которое прокламирует Библия. Но для Маймонида эти два тезиса объединяет нечто общее, а именно — отсутствие у обоих неопровержимых доказательств. По мнению ученого, Книга Бытия не утверждает, что "творение ex nihilo имело место в действительности: Книга предлагает поверить в него, но аллегорическая экзегеза может истолковать библейский текст в духе греческого тезиса. Т. е. спор может быть разрешен только посредством критерия, лежащего вне библейской веры — это верховенство Бога, его трансцендентность по отношению к природе".[427]

Гений Маймонида так и не помог ему продемонстрировать тождество аристотелевского Бога-Перводвигателя и свободного, всемогущего Бога-творца Библии. И все же он утверждает, что истину следует искать и можно открыть только посредством интеллекта, — другими словами, с помощью философии Аристотеля. Делая исключение лишь для Моисея, Маймонид отрицает действенность пророческих откровений, считая их продуктом воображения. Тора же, полученная Моисеем, — это тот уникальный памятник, который действителен на все времена. Огромному большинству правоверных достаточно только изучать Тору и соблюдать ее предписания.

Этическое учение Маймонида синтезирует библейское наследие и аристотелевскую модель; по сути, он прославляет интеллектуальный труд и философское знание. Его мессианизм — чисто земного свойства: "человеческий град, построенный благодаря накоплению знаний, вызывающих спонтанное проявление добродетели".[428] Маймонид верил не в телесное воскресение, а в бессмертие, обретаемое через метафизическое знание. Впрочем, некоторые экзегеты обращают внимание на так называемую "негативную теологию" Маймонида. "Между богом и человеком пролегают ничто и бездна… Как пересечь их?

Прежде всего, признавая «ничто». Невозможность приблизиться к божественному, непостижимость Бога философской наукой суть всего лишь образы человеческой затерянности в этом «ничто»: только продвигаясь сквозь ничто, человек приближается к Богу… В самых замечательных главах «Наставника» Маймонид говорит о том, что каждая молитва должна быть молчанием и каждый шаг в следовании Закону должен быть направлен к тому возвышенному, что есть Любовь. Любовь способна перевести человека через пропасть между ним и Богом, и встреча между Богом и человеком может состояться, не утратив ничего из своей строгости и суровости".[429]

Важно отметить, что, несмотря на влияние, более или менее глубокое, греческих, эллинистических, мусульманских или христианских философов, еврейская философская мысль не потеряла ни в мощи, ни в оригинальности. В данном случае скорее можно говорить не о том, что и как повлияло на иудаизм, а о постоянном диалоге между еврейскими мыслителями и представителями различных философских систем языческой античности, ислама и христианства. И диалог этот таков, что обогащает всех своих участников. Аналогичная ситуация сложилась в истории еврейского мистицизма (ср. § 288 и далее). По существу, иудейский религиозный гений характеризуют одновременно верность библейской традиции и способность поддаваться множеству внешних «влияний», не позволяя им, однако, взять над собой верх.

 

§ 288. Ранний иудейский мистицизм

Морфология еврейского мистического опыта богата и сложна. Предваряя наш анализ, выделим в этом явлении некоторые специфические черты. За исключением мессианистского движения, начатого Саббатаем Цви (§ 291), ни одна мистическая школа не откололась от нормативного иудаизма, несмотря на подчас серьезные разногласия с раввинистической традицией. Что касается эзотеризма, присутствовавшего в иудаистском мистицизме с самого начала, то он долгое время опирался на еврейское религиозное наследие (ср. т. 2, § 204). Гностические элементы, в той или иной степени обнаруживаемые повсюду, тоже, в конечном счете, имеют своим источником древний еврейский гностицизм.[430] Добавим, что наивысший мистический опыт — единение с Богом — был, вероятно, чем-то исключительным. Обычной же целью мистики было узрение Бога, созерцание его величия и постижение таинств Творения.

На первом этапе еврейский мистицизм придавал большое значение экстатическому восхождению к Божественному Престолу, Меркаве. Зафиксированная к I в. до н. э., эта эзотерическая традиция просуществовала до X в. н. э..[431] Место манифестации божественной славы, Мир Престола, соответствует в еврейском мистицизме плероме ("полнота, изобилие") у христиан-гностиков и герметиков. Отрывочные и по большей части темного содержания тексты этой традиции называются "Книги Хехалот" (Небесных чертогов). В них описываются залы и палаты, через которые визионер проходит во время своего путешествия, пока не дойдет до седьмого и последнего хехалот, где находится Престол Славы. Экстатическое путешествие, вначале известное под названием "восхождение к Меркаве", ок. 500 г. было по неизвестным причинам переименовано в "сошествие к Меркаве"; в описаниях «сошествия» парадоксальным образом используются метафоры восхождения.

Вероятно, с самого начала речь шла о хорошо организованных тайных группах, открывавших свои эзотерические учения и особые методы только посвященным. Помимо обладания соответствующими моральными качествами, новиции должны были отвечать определенным физиогномическим и хиромантическим критериям.[432] К экстатическому путешествию готовились от 12 до 40 дней, проводя время в аскетических упражнениях: посте, ритуальном пении, повторении имен, сидении в специальной позе (голова между коленями).

Известно, что восхождение души через небеса и подстерегающие ее опасности были темой, общей для гностицизма и герметизма II и III вв. Как выразился Гершом Шолем, мистицизм Меркавы составляет одну из еврейских ветвей гнозиса.[433] Однако место архонтов, которые, согласно гностикам, охраняли семь планетарных небес, в данной форме еврейского гностицизма занимают «привратники», стоящие справа и слева от входа в небесный чертог. Но в обоих случаях душе требуется «пропуск» — волшебная печать с секретным именем, которая отгоняет демонов и недобрых ангелов. По ходу путешествия опасности все более и более усугубляются. Последняя проверка тоже кажется весьма загадочной. В сохраненном Талмудом фрагменте рабби Акива, обращаясь к трем раввинам, намеревающимся войти в «парадиз», говорит: "Когда вы придете к месту, где лежат блестящие мраморные плиты, не кричите: Вода! Вода! Ибо сказано: "Глаголющий ложь да не пребудет перед Моим взором"". В самом деле, ослепительный блеск мраморных плит, которыми был выложен пол во дворце, создавал впечатление переката волн.[434]

Во время путешествия душа получает откровения о тайнах Творения, об ангельском чине и о теургической практике. На высшем из небес, стоя прямо перед Престолом, душа "созерцает мистическую фигуру божества в форме символа, "имеющего подобие человека", позволение видеть которую на Престоле Меркавы получил пророк Иезекииль (1:26). Там ему открылась "мера тела" — на иврите Shi'ur Qoma, — т. е. антропоморфный образ божества, являющегося в виде Первочеловека, но также и в виде возлюбленного из "Песни Песней". Одновременно [душе] открываются мистические имена ее частей".[435]

Таким образом, мы имеем дело с проекцией невидимого иудаистского Бога на мистическую фигуру, в которой раскрывается "Великая Слава" еврейских апокалипсисов и апокрифов. Но этот Творец, представленный в зримом образе (его космическая мантия испускает из себя звезды, небесные своды и т. п.), возникает из "абсолютно монотеистической концепции; в ней совершенно нет антиномических и еретических черт, которые она приобрела, когда Бог-Творец был противопоставлен истинному Богу".[436]

Помимо текстов о Меркаве, в средние века получает широкую известность и начинает почитаться во всех странах диаспоры короткий, всего в несколько страниц, текст под названием "Сефер Иецира" ("Книга Творения"). Происхождение его и дата создания неизвестны (возможно, V или VI вв.). Он содержит лаконичное изложение космогонии и космологии. Автор пытается "выстроить свои идеи, с очевидностью навеянные греческими источниками, в один ряд с учением Талмуда относительно Творения и Меркавы; и именно в этой попытке мы впервые встречаемся с тенденцией к спекулятивной реинтерпретации концепций, касающихся Меркавы".[437]

В первом разделе представлены "тридцать два сокровенных пути Премудрости" (hokhma, или София), при помощи которых Бог создал мир (ср. § 200): двадцать две буквы священного алфавита и десять изначальных чисел (Sephiroth). Первая Sephira — это pneuma (ruah) живого Бога. Из mah исходит Изначальный воздух, а из него родятся Вода и Огонь, третья и четвертая из сефирот. Из Изначального воздуха Бог создал двадцать две буквы; из Воды — космический Хаос, а из Огня — Престол славы и ангельские чины. Последние шесть сефирот представляют шесть направлений пространства".[438]

Спекуляции на тему сефирот, окрашенные мистикой чисел, возможно, имеют неопифагорианское происхождение. Идея же "букв как средств, с помощью которых были созданы Небо и Земля", может найти объяснение в иудаизме.[439] "От этой космогонии и космологии, основанной на мистике языка и так ясно обнаруживающей свою связь с астрологическими идеями, ведут, по всей вероятности, прямые дороги к магической концепции порождающей и чудотворной силы букв и слов".[440] [441] "Сефер Йецира" использовалась также и для сотворения чудес. Она стала vade mecum ["путеводителем"] каббалистов, и ее комментировали великие еврейские мыслители средних веков от Саадии до Саббатая Донноло.

Средневековый иудаистский пиетизм был созданием трех "благочестивых мужей из Германии" (Хасидей Ашкеназ): Самуила, его сына Иегуды Хасида и Элеазара из Вормса. Движение зародилось в Германии в начале XII в. и прошло свой креативный период между 1150 и 1250 гг. И хотя своими корнями рейнский пиетизм уходит в мистицизм Меркавы и "Сефер Йециры", он был новым и оригинальным явлением. Какая-то часть народной мифологии вернулась в обращение, однако хасиды отвергли апокалиптические спекуляции и расчеты относительно прихода Мессии. Кроме того, их не интересует ни раввинистическая эрудиция, ни систематическое богословие. Их мысль направлена в первую очередь на тайну божественного единства, и они стремятся утвердить новое понимание благочестия.[442] В противоположность испанским каббалистам (ср. § 289), хасидские учителя обращаются к народу. В основной книге этого движения — "Сефер Хасидим" — широко используются притчи, парадоксы и поучительные истории. Главное в религиозной жизни — аскетизм, молитва и любовь к Богу. Ибо в своем самом возвышенном выражении страх Божий становится тождественным любви к Богу и ревностному служению ему.[443]

Хасиды стремятся обрести совершенное спокойствие духа: безропотно принимают они от других членов общины оскорбления и угрозы.[444] Они не ищут власти, однако располагают таинственными магическими способностями.[445] В их епитимьях ощущается некоторое влияние христианства; но это не касается отношений между полами: известно, что иудаизм никогда не принимал аскетизма в этой сфере. С другой стороны, в хасидизме заметна сильная пантеистическая струя: "Бог ближе к миру и человеку, чем даже душа к телу".[446]

Германские хасиды не разработали систематической теософии. Тем не менее, у них можно выделить три центральных идеи, каждая из которых имеет свой собственный источник: 1) "божественную Славу" (Kabod), 2) «Святого» Херувима, стоящего перед престолом, и 3) тайны божественной святости и величия, а также секреты человеческой природы и пути человека к Богу.[447]

 

§ 289. Средневековая каббала

Замечательным созданием еврейского эзотерического мистицизма была каббала (приблизительно это слово означает «традиция», от корня kbl, "получать"). Как мы увидим, это новое религиозное явление, оставаясь верным иудаизму, в разные моменты реактуализировало либо гностическое наследие (иной раз — с элементами ереси), либо космическую религию (не очень удачно названную "пантеизмом").[448] Поэтому между приверженцами различных течений каббалы и раввинистическими авторитетами вспыхивали резкие споры. И все же подчеркнем с самого начала, что, несмотря на эти противоречия, каббала прямо или косвенно способствовала укреплению духовной стойкости еврейских общин диаспоры. К тому же каббала, несмотря на то, что некоторые христианские авторы эпохи Ренессанса и последующего периода недостаточно знали и весьма приблизительно понимали ее, сыграла определенную роль в «депровинциализации» западного христианства. Другими словами, каббала занимает важное место в идейной истории Европы XIV–XIX вв.

Самое раннее изложение собственно каббалы мы находим в книге под названием «Sepher-Ha-Bahir». Текст, плохо сохранившийся и дошедший до нас в отрывках, многослоен, нескладен и малопонятен. «Бахир» был составлен в XII в. в Провансе на основе старинных текстов, среди которых один, "Raza Rabba" (Великая тайна), считался некоторыми восточными авторами влиятельным эзотерическим произведением.[449] Восточное точнее, гностическое — происхождение доктрин, развиваемых в «Бахире», не вызывает сомнений. Проглядывают идеи старых гностических авторов из различных еврейских источников: мужские и женские зоны, плерома и Дерево душ, Shekhinah, описанная в тех же терминах, что и двойственная София (дочь и жена) у гностиков.[450]

Однако остается неясным вопрос о связи между "кристаллизацией каббалы в данной редакции «Бахира» и движением катаров. Однозначных доказательств такой связи нет, но исключать возможность ее уже нельзя. В «Бахире» вновь появляется — возможно, по замыслу составителей, а не случайно — древний символизм, не имеющий аналогов в средневековом иудаизме (во всяком случае, это полностью подтверждается фактами), что и определяет место «Бахира» в истории мысли. С публикацией «Бахира» обнаруживается, что мифологическое еврейское мышление существует наряду с раввиническими и философскими основами иудаизма и что оно поневоле находится в противоречии с этими основами".[451]

Именно опираясь на «Бахир», прованские каббалисты развивают свои теории. Они дополняют старую гностическую традицию восточного происхождения элементами другого духовного универсума — средневекового неоплатонизма. "В той форме, в которой каббала явилась на свет божий, она заключает в себе обе эти традиции, высвечивая то одну из них, то другую. Именно в такой, двухсоставной, конфигурации она и была перенесена в Испанию".[452]

Несмотря на свой престиж среди мистических техник, экстаз не играет в каббале важной роли: в огромной каббалистической литературе всего несколько упоминаний о личном экстатическом опыте и почти нет — о unio mystica. Единение с Богом обозначается термином devekuth,[453] «прилепление», "соединенность с Богом", состояние благодати, превосходящее экстаз. Вот почему автор, полагавший высшей ценностью экстаз, не пользовался популярностью. Мы имеем в виду Авраама Абулафию, родившегося в Сарагосе в 1240 г. Он долго путешествовал по Ближнему Востоку, Греции и Италии и написал множество книг, но раввины не особенно жаловали их — именно из-за слишком личного характера.

Абулафия изобрел способ медитации на именах Бога, основанный на применении различных сочетаний букв древнееврейского алфавита. Объясняя, что есть духовная работа по освобождению души от материи, он прибег к образу узла, который нужно не разрубить, но развязать. Абулафия обращался и к практикам йогического типа: ритмическому дыханию, специальным позам, различным формам декламации.[454] Соединяя и переставляя буквы, адепт может достичь успеха в мистическом созерцании и пророческом видении. Но его экстаз — это не транс; Абулафия описывает его как предчувствие искупления. Во время экстаза адепт даже наполняется сверхъестественным светом.[455]"То, что Абулафия называл экстазом, есть пророческое видение в том смысле, в каком понимали его Маймонид и средневековые еврейские мыслители, — эфемерное единение человеческого интеллекта с Богом и принятие душой вливающегося в нее активного разума философов".[456]

Вполне возможно, авторитет и посмертное влияние Абулафии резко сократились с появлением в Испании, вскоре после 1275 г., «Sepher-Ha-Zohar» ("Книги Сияния"). Эта гигантская, в тысячу страниц книга, изданная в Мантуе на арамейском языке, в истории каббалы была непревзойденной по своему влиянию. Единственная книга, которую считали канонической, она в течение нескольких веков стояла рядом с Библией и Талмудом. Написанный в псевдоэпиграфической форме, «Зогар» представляет собой богословские и дидактические дискуссии знаменитого рабби Шимона бар Йохая (II в.) со своими друзьями и учениками. Долгое время ученые считали "Книгу Сияния" компиляцией текстов различного происхождения, даже таких, где действительно есть идеи, восходящие к рабби Шимону. Но Гершом Шолем доказал, что автором этого "мистического романа" является испанский каббалист Моисей из Леона.[457] [458]

По мнению Шолема, в «Зогаре» представлена еврейская теософия, т. е. мистическое учение, имеющее главной целью познание и описание непостижимых деяний божества. Сокровенный Бог бескачествен и лишен каких-либо свойств; «Зогар» и каббалисты называют его En-Sof, «Бесконечное». Но поскольку сокровенный Бог действует во всей вселенной, он проявляет определенные свойства, указывающие, в свою очередь, на некоторые аспекты природы божества. Согласно каббалистам, Богу присущи десять фундаментальных свойств, сефирот, они же — десять уровней, через которые течет божественная жизнь. Имена этих десяти сефирот отражают различные модусы божественной манифестации.[459] Все вместе сефирот образуют "объединенную вселенную" жизни Бога и представляются в форме дерева (мистическое дерево Бога) или человека (Адам Кадмон, Предвечный человек). Помимо этого органического символизма, «Зогар» прибегает и к символике слов — имен, данных Богом самому себе.

Творение происходит в Боге; это есть движение сокровенного Эн-Соф, который переходит от безмятежного покоя к космогонической деятельности и к самораскрытию. Данный акт преображает Эн-Соф, невыразимую полноту, в мистическое «Ничто», а из него уже исходят десять сефирот. В «Зогаре» трансформация «Ничто» в нечто предметное выражается символом изначальной точки.[460] В одном пассаже (1 240b) утверждается, что творение совершается на двух уровнях — высшем и низшем; т. е. в мире сефирот и в видимом мире. Самораскрытие Бога и его развертывание в жизни сефирот составляет теогонию. "Теогония и космогония представляют собой не два различных акта творения, а два аспекта этого акта".[461] "Первоначально все зарождалось как одно великое Целое, и жизнь Создателя пульсировала в жизни его созданий. Только грехопадение заставило Бога сделаться "трансцендентным"".[462]

Одна из самых значительных инноваций каббалистов — идея единения Бога с Шехиной; эта иерогамия завершает обретение Богом истинной полноты. Как говорит «Зогар», вначале этот союз был перманентным и непрерывным. Но грех Адама прервал иерогамию и стал причиной "изгнания Шехины". Только после восстановления первоначальной гармонии в Акте Искупления "Бог станет один, и Его имя станет одно".[463]

Как мы отметили выше, каббала вновь ввела в иудаизм некоторые идеи и мифы, связанные с религиозностью космического типа. К санктификации жизни посредством трудов и обрядов, предписанных Талмудом, каббалисты добавляют мифологическую валоризацию Природы и Человека; у них приобретает важность мистический опыт, и появляются даже некоторые темы гностического происхождения. В этом феномене «открытости» и в попытке ревалоризации природы и человека можно разглядеть ностальгию по тому религиозному универсуму, где Ветхий Завет и Талмуд сосуществуют с космической религиозностью, с гностицизмом и мистикой. Нечто похожее появляется в «универсалистском» идеале некоторых философов-герметиков итальянского Возрождения.

 

§ 290. Исаак Лурия и новая каббала

Одним из последствий вытеснения евреев из Испании в 1492 г. стало превращение эзотерического учения каббалы в популярную науку. До катастрофы 1492 г. интерес каббалистов был направлен больше на Творение, чем на Искупление: тот, кто знал историю мира и человека, мог, в конце концов, вернуться в изначальное состояние совершенства.[464] Но после изгнания каббалу наполнил пафос мессианизма; «начало» и «конец» оказались связаны воедино. Катастрофа приобрела искупительную ценность: она стала символом родовых мук мессианской эры (ср. § 203). Отныне жизнь надо было понимать как существование в изгнании, а страсти изгнания объяснять некоторыми смелыми теориями относительно Бога и человека.

Для новой каббалы смерть, покаяние и новое рождение суть три великих события, которые могут возвысить человека до блаженного единения с Богом. Угрозой для человечества является не только его собственная развращенность, но и испорченность мира, которая была спровоцирована отделением «субъекта» от «объекта» — первой трещиной в творении. Выдвигая на первый план смерть и новое рождение (понимаемое как реинкарнация или духовное возрождение, обретенное в результате покаяния), пропаганда каббалистов, посредством которой новый мессианизм прокладывал себе дорогу, завоевала широкую популярность.[465]

Спустя лет сорок после изгнания из Испании пристанищем новой каббалы становится галилейский (северопалестинский) город Цфат: Но Цфат и до этого был известен как растущий духовный центр. В числе самых знаменитых учителей следует упомянуть Йосефа Каро (1488–1575), автора важнейшего трактата раввинистической ортодоксии, оставившего также любопытный, страстный дневник с описанием своего экстатического опыта, который навеял maggid, ангел-посланник небесных сил. Пример Каро особенно поучителен: он показывает, что можно объединить в единое целое раввинистическую эрудицию (галаху) и мистический опыт каббалистического толка. Так, Каро нашел в каббале и теоретическое обоснование, и практический метод достижения экстаза, а, значит, присутствие маггида.[466]

Что касается новой каббалы, расцветшей в Цфате, то самыми известными ее учителями были Моисей бен Яков Кордоверо (1522–1570) и Исаак Лурия. Первый, яркий и последовательный мыслитель, разработал свою личную интерпретацию каббалы и особенно «Зогара». Его наследие значительно, тогда как Лурия, умерший в возрасте 38 лет, в 1572 г., не оставил после себя никаких трудов. О его системе известно по записям и книгам его учеников, главным образом — по объемистому трактату Хаима Витала (1543–1620). Исаака Лурию запомнили как визионера с очень богатым и исключительно разнообразным экстатическим опытом. Его теология основывается на доктрине цимцум. Этот термин первоначально означал «концентрацию» или «сокращение», но каббалисты употребляли его в смысле «отход» или «уход». По Лурии, существование вселенной стало возможно благодаря процессу божественного «сокращения». Ибо может ли быть мир, если Бог везде? "Как может Бог создать мир ex nihilo, если этого «ничто» нет?.." Так что "Богу пришлось, так сказать, потесниться внутри самого себя, выделить для мира место, некое мистическое пространство, из которого он вышел, чтобы вернуться туда в акте творения и откровения".[467] Следовательно, первым актом Бесконечного (Эн-Соф) было не движение вне самого себя, а уход внутрь самого себя. Как замечает Гершом Шолем (р. 261), цимцум есть наиглубочайший символ изгнания; его можно считать изгнанием Бога внутрь самого себя. Только во втором своем движении Бог посылает луч света и начинает свое сотворяющее откровение.[468]

До «сокращения» в Боге были не только любовь и милосердие, но также и божественная суровость, которую каббалисты называют Дин, «Суд». Однако Дин проявляется и становится понятным в результате цимцума, ибо последний означает, помимо акта отрицания и ограничения, еще и «суждение». В творении различимы две тенденции: прилив и отлив ("выход", в терминологии каббалистов). Творение представляет собой грандиозную систему божественного вдыхания и выдыхания, аналогичную человеческому организму. Лурия считает, в духе традиции «Зогара», что акт космогонии имеет место внутри Бога; именно след божественного света остается в изначальном пространстве, созданном цимцумом.[469]

Это учение дополняют две одинаково глубокие и смелые концепции: "Ломка сосудов" (Shevirath Ha-Kélim) и Tikkun (термин, обозначающий компенсацию за ошибку или "реституцию"). Огни, которые исходили из глаз Эн-Соф постепенно, собирались и хранились в «сосудах», соответствующих сефирот. Но когда пришел черед последних шести сефирот, божественный свет хлынул единым потоком, и «сосуды» разбились вдребезги. Таким образом Лурия объясняет, с одной стороны, смешение частиц огня из сефирот со «скорлупой» (kalipoth), т. е. с силами зла, лежащими "на дне глубокой пропасти", а с другой необходимость очищать элементы сефирот, уничтожая «скорлупу», для того чтобы придать Злу отдельную сущность.[470]

Что касается тиккун, «реституции» идеального порядка, реинтеграции изначального «Целого», то это есть тайная цель человеческого существования, или, другими словами, Спасение. Как пишет Шолем, "эти разделы каббалы Лурии, безусловно, представляют собой самую большую победу, когда-либо завоеванную антропоморфическим мышлением в истории еврейского мистицизма" ("Major Trends", p. 268). По существу, человек воспринимается как микрокосм, а живой Бог — как макрокосм. Можно сказать, что Лурия приходит к мифу о

Боге, рождающем самого себя.[471] Более того, человеку тоже принадлежит некоторая роль в процессе окончательной «реставрации»: именно он совершает возведение Бога на престол в его небесном царстве. Тиккун, символически представленный как явление личности Бога, соответствует историческому процессу (ibid., p. 274). Приход Мессии есть исполнение тиккун. Мистический и мессианский элементы сливаются воедино.

Лурия и каббалисты Цфата — особенно Хаим Витал — видят прямую связь между осуществлением миссии человека и доктриной метемпсихоза (гилгул). Эта связь подчеркивает важность роли, которой человек наделен во вселенной. Всякая душа сохраняет свою индивидуальность до момента духовной «реставрации». Души, исполнявшие Заповеди, каждая в своем благословенном месте, ожидают слияния с Адамом во время вселенской реставрации. Коротко говоря, истинная история мира есть история миграций и взаимоотношений душ. Метемпсихоз представляет собой один момент в процессе реставрации (тиккун). Длительность этого процесса может быть сокращена с помощью определенных религиозных актов (обрядов, покаяний, медитаций, молитв).[472] Важно отметить, что начиная с 1550 г. концепция гилгула стала неотъемлемой частью еврейских народных верований и религиозного фольклора.

"Каббала Лурии была в иудаизме последним религиозным движением, чье влияние распространялось на все слои еврейского народа и на все без исключения страны диаспоры. Она стала последним движением в истории раввинистического иудаизма, давшим выражение религиозности целого народа. Возможно, философу, изучающему еврейскую историю, покажется странным, что сыгравшее подобную роль учение было глубоко связано с гностицизмом, — но такова диалектика истории".[473]

Стоит добавить, что столь значительный успех новой каббалы вновь иллюстрирует специфическую черту еврейского религиозного гения — способность обновлять себя путем усвоения элементов чуждого происхождения без ущерба для фундаментальной структуры раввинистического иудаизма. Более того, в новой каббале некоторые концепции эзотерического порядка были открыты непосвященным и стали общераспространенными (как, например, идея метемпсихоза).

 

§ 291. Искупитель-вероотступник

В сентябре 1665 г. в Смирне возникло (хотя и быстро угасло) грандиозное мессианское движение: перед возбужденной толпой верующих Саббатай Цви (1626–1676) объявил себя Мессией Израиля. О нем и его божественной миссии уже ходили слухи, но Мессией его признали только благодаря его «ученику» Натану из Газы. Саббатай страдал периодическими приступами глубокой меланхолии, за которыми следовали периоды эйфории. Когда он узнал, что визионер Натан из Газы "открывал каждому тайны его души", Саббатай пришел к нему в надежде найти исцеление. Натану, который, по-видимому, действительно обладал даром ясновидения, удалось убедить Саббатая, что он и в самом деле Мессия. Исключительно одаренный «ученик», Натан упорядочил теологию движения и организовал ее пропаганду. Сам же Саббатай не написал ничего, и молва не приписывает ему ни одной оригинальной мысли и ни одного известного высказывания.

В еврейском мире весть о пришествии Мессии вызвала небывалый энтузиазм. Через шесть месяцев Саббатай отправился в Константинополь, возможно, чтобы обратить мусульман в свою веру. Но его арестовал и посадил в тюрьму Мустафа Паша (6 февраля 1666 г.). Чтобы избежать пыток, Саббатай Цви отрекся от иудаизма и принял ислам.[474] Но ни вероотступничество «Мессии», ни его смерть 11 лет спустя не остановили развернутое им религиозное движение.[475]

Идеи, вдохновлявшие это движение (а оно явилось первым в новое время серьезным отступлением от иудаизма), были первыми из тех мистических идей, которые непосредственно привели к распаду ортодоксии. Эта ересь вызвала, в конечном счете, некоторую религиозную анархию. Вначале пропаганда Мессии-Отступника велась открыто, и только много позже, когда возникло ожидание "триумфального возвращения Саббатая Цви из сфер нечистоты", пропаганда стала тайной.

Прославление Мессии-Отступника, чудовищное кощунство с точки зрения еврейского мышления, объяснялось и превозносилось как самая глубокая и самая парадоксальная из тайн. Уже в 1667 г. Натан из Газы утверждал, что именно "странные действия Саббатая служили доказательством подлинности его миссии". Ибо, "если бы он не был Искупителем, ему не пришло бы в голову вести себя подобным образом". Истинные акты Искупления — именно те, что вызывают самый большой скандал.[476] Как писал саббатианский богослов М. Кардозо (ум. 1706), только душе Мессии достанет силы принести такую жертву — снизойти в глубины бездны.[477] Для того чтобы выполнить свою миссию (вызволить последние божественные искры из плена злых сил), Мессия должен своими собственными действиями обречь себя на проклятие. Именно по этой причине традиционные ценности Торы были с тех пор упразднены.[478]

Адепты саббатианства делятся на два крыла — умеренное и радикальное. Умеренные не сомневались в подлинности Мессии — ведь не мог же Бог так жестоко обмануть свой народ; но они не считали, что загадочный парадокс, осуществленный Мессией-Отступником, есть пример для подражания. Радикалы же думали иначе: как Мессия сошел в Ад, так и правоверные должны спускаться в Ад, ибо со Злом нужно бороться злом. Так была провозглашена сотериологическая ценность, или функция, Зла. Некоторые радикалы утверждали, что каждый грешный и нечестивый по видимости акт соприкасается с духом святости. Другие говорили, что с упразднением Адамова греха тот, кто делает зло, в глазах Бога является добродетельным. Подобно семенам, брошенным в землю, Тора должна погибнуть, чтобы принести плод, а именно — мессианскую славу. Все дозволено, в том числе половая распущенность.[479] Самый ярый саббатианец, Якоб Франк (ум. 1791), придерживался взглядов, которые Шолем назвал "мистикой нигилизма".[480] Некоторые его ученики выражали свои нигилизм различными политическими действиями революционного характера.

В каббале, отмечает Шолем, появление новых идей и толкований никак не колеблет уверенности в том, что история близится к концу и что самые глубокие божественные тайны, не поддающиеся разгадке в период Изгнания, откроют свой истинный смысл накануне Нового Века.[481]

 

§ 292. Хасидизм

Может показаться парадоксальным, что последнее мистическое движение, хасидизм, возникло в Подолии и на Волыни — областях, на которые Мессия-Отступник оказал глубокое влияние. Вполне возможно, основатель движения рабби Исраэль Баал-Шем-Тов (или, кратко, Бешт, "Обладатель доброго имени") был знаком с умеренной формой учения Саббатая.[482] Но он притушил значение в нем мессианских элементов, а также осудил характерную для традиционной каббалы закрытость тайных братств посвященных. Бешт (прибл. 1700–1760) стремился сделать духовные открытия каббалистов доступными простым людям. Подобная популяризация каббалы — начатая уже Исааком Лурией — гарантировала мистицизму определенную социальную функцию.

Предприятие имело громадный и прочный успех. Первые 50 лет после смерти Баал-Шем-Това — 1760–1810 — стали героическим созидательным периодом хасидизма. Немало мистиков и праведников трудилось ради возрождения религиозных ценностей, выхолощенных легалистским иудаизмом.[483] Появился даже новый тип духовного лидера: место эрудита-талмудиста или инициата классической каббалы теперь занимает духовный человек, «пневматик», ясновидец, пророк. Цаддик ("праведник"), или духовный учитель, становится по преимуществу образцом для подражания. Экзегеза Торы и эзотерика каббалы теряют свое главенствующее значение. Именно личные достоинства и поведение цаддика вдохновляют его учеников и верных последователей — вот в чем социальная значимость этого движения. То, что праведники существуют, является для всей общины конкретным доказательством возможности реализовать высочайший религиозный идеал Израиля. Важна не доктрина, а личность учителя. Как сказал один известный цаддик: "Я ходил к маггиду из Межерича (рабби Дов Беру) не Тору изучать, а смотреть, как он зашнуровывает свои башмаки".[484]

Несмотря на некоторые инновации в ритуале, данное возрожденческое движение никогда не выходило за рамки традиционного иудаизма. Вот только общая молитва у хасидов была насыщена эмоциональными элементами: она сопровождалась пением, танцами, выражениями восторга, взрывами радости. Такая непривычная эмоциональность и эксцентричное, иной раз, поведение некоторых учителей, раздражали противников хасидизма.[485] Но после 1810 г. эмоциональные эксцессы неожиданно теряют свою привлекательность для масс, и хасиды начинают вновь признавать значение раввинистической традиции.

Как показал Гершом Шолем, хасидизм даже в своей поздней и утрированной форме «цаддикизма» не породил какой-либо новой идеи в мистике.[486] Его самый значительный вклад в историю иудаизма — это простые и одновременно смелые способы, с помощью которых хасидские праведники и учителя успешно популяризировали, делая общедоступным, свой опыт внутреннего обновления. Хасидские притчи, ставшие известными благодаря переводам Мартина Бубера, представляют собой важнейшее достижение цаддикизма. Повествование о свершенных праведниками делах и произнесенных ими словах приобрело ритуальную ценность. Рассказывание вновь получает свою изначальную функцию реактуализации мифического времени и превращения сверхъестественных и легендарных персонажей в современников аудитории. Биографии праведников и цаддиков тоже изобилуют чудесными эпизодами, в которых находит отражение некая магическая практика. Эти две тенденции — мистицизм и магия — на конечном этапе развития еврейского мистицизма сближаются и существуют бок о бок — так же, как вначале.[487]

Добавим, что аналогичные явления встречаются повсюду например, в индуизме или исламе, где пересказывание легенд о знаменитых аскетах и йогинах или сцен из различных эпосов играет центральную роль в религии народных масс. Здесь также проявляется религиозная функция устной литературы и особенно наррации, рассказывания мифов и историй об «образцовых» событиях. Не менее знаменательна и аналогия между цаддиком и гуру, духовным учителем в индуизме (иногда обожествляемым своими верными последователями: gurudev). Известны и экстремальные, аберрантные случаи, когда цаддик становился жертвой своих собственных духовных способностей; такое зафиксировано и в Индии, с ведических времен до современной эпохи. Вспомним, наконец, что религиозную историю Индии тоже характеризует сосуществование мистической и магической тенденций.

 

Глава XXXVII

РЕЛИГИОЗНЫЕ ТЕЧЕНИЯ В ЕВРОПЕ: ОТ ПОЗДНЕГО СРЕДНЕВЕКОВЬЯ ДО НАЧАЛА РЕФОРМАЦИИ

§ 293. Дуалистская ересь в Византии: богомильство

Как светские, так и церковные византийские источники, начиная с X в., свидетельствуют о распространении в Болгарии сектантского движения богомилов. О его основоположнике, сельском священнике по имени Богомил ("милый Богу"), сведений не сохранилось. Примерно с 930 г. он проповедует бедность, смирение, покаяние и молитву. Согласно учению Богомила, мир есть зло, поскольку создан Сатанаилом (сыном Божьим, как и Христос), "злым богом" Ветхого Завета.[488] Богомилы отрицали иконы, святые таинства и вообще церковные обряды, а крест считали достойным проклятия, ибо он послужил орудием мучительной казни Христа. Они отвергали также и все молитвы, кроме "Отче наш", которую следовало произносить четырежды днем и четырежды ночью.

Богомилы не ели мясного, не пили вина, не признавали брака. Их община была сообществом равных. Адепты, без различия пола, взаимно исповедовались и отпускали друг другу грехи. Богомилы клеймили богачей и призывали народ к пассивному неповиновению властям. Успехи движения богомилов можно объяснить оскорбленным религиозным чувством верующих, связанным с церковной роскошью и разложением духовенства, а также ненавистью болгарских крестьян, нищих и бесправных, к землевладельцам — тем более, византийским ставленникам.[489]

После завоевания Болгарии (1018 г.) Василием II многие знатные болгарские семьи переселились в Константинополь. Усвоенное частью местной знати и византийского монашества, богомильство выработало свою теологию. Но, скорее всего, именно богословские диспуты привели к расколу движения. Те, кто признавал Сатану всемогущим и вечным божеством, объединились в драговицкую церковь (по названию селения на границе Фракии с Македонией), а традиционные богомилы, для которых Сатана оставался падшим сыном Божьим, сохранили наименование «болгар». Несмотря на то, что «драговчане» исповедовали абсолютный дуализм, а «болгары» — ограниченный, секты проявляли взаимную терпимость. Это был период новой активизации движения. Богомильские общины в Малой Азии, Далмации и на всем пространстве империи множились, пополнялись адептами, которые теперь уже разделялись на пастырей и рядовых членов. Требования к молитвам и посту делались все более суровыми, ритуал усложнялся. "К концу XII в. народное религиозное движение окончательно превратилось в секту, со своей обрядностью и собственной теологией, дуалистичность которой все больше углубляла ее отличие от христианства".[490]

 

Уже в начале XII в., избегая гонений, богомилы начали переселяться на север Балкан, а их проповедники направились в Далмацию, Францию, Италию. При этом в некоторых странах богомильство на время приобретало статус государственной религии, как, например, в Болгарии (первая половина ХШ в.) или в Боснии при бане Кулине (1180–1214 гг.). Однако в XIV в. секта теряет влияние, а после завоевания Болгарии и Боснии османами (1393 г.) большинство богомилов принимает ислам.[491]

Теперь мы кратко проследим судьбу богомильства на Западе. Отметим, что в Юго-Восточной Европе некоторые представления богомилов нашли отражение в апокрифической литературе и фольклоре. В средние века многие восточноевропейские апокрифы ошибочно приписывались богомильскому пастырю Иеремии.[492] К примеру, апокриф "Крестное Древо" трактует широко известную в средневековой Европе тему, восходящую к гностическому "Евангелию от Никодима", а сюжет апокрифа под названием "Как Христос сделался пастырем" был издавна знаком грекам. Однако богомилы привнесли в старинные тексты черты дуализма. Старославянский вариант апокрифа — "Сказание о Крестном Древе" — начинается следующими словами: "Когда Бог сотворил мир, существовали только Он и Сатанаиил…"[493] [494] Мы уже знаем (§ 251), что подобные космогонические представления не редкость, но в апокрифической литературе, распространенной среди славян и в Юго-Восточной Европе, особо подчеркивается роль дьявола. Следуя традиции некоторых гностических сект, богомилы акцентировали дуализм, преувеличивая значение дьявола в мироздании.

Так, в апокрифе "Адам и Ева" Адам заключает «договор» с Сатаной, сотворившим Землю, согласно которому люди предаются во власть последнему вплоть до воплощения Христа. Этот мотив находит отголоски в балканском фольклоре.[495] [496]

Методику переосмысления апокрифов богомилами можно проследить в тексте "Interrogatio Iohannis", единственном аутентичном богомильском сочинении, переведенном на латынь южнофранцузскими инквизиторами. Христос отвечает на вопросы Евангелиста Иоанна о сотворении мира, низвержении Сатаны, вознесении Еноха и Крестном Древе. Несмотря на очевидные заимствования из других апокрифов и старославянского текста XII в. "Вопрошание Иоанна Богослова", "это сочинение излагает чисто богомильские теологические взгляды. До низвержения Сатаны его значение в мироздании уступало только Богу-Отцу (при том, что Христос соприсутствовал Отцу) […] Однако нельзя с точностью утверждать, сочинен ли данный текст богомилами или переведен ими с греческого оригинала. Если судить по изложенным в нем воззрениям, можно предположить, что это компиляция из сочинений нескольких богомильских или мессалианских авторов, а также более древних апокрифов".[497]

 

Следует отметить, что данные апокрифы, распространяясь, в основном, изустно, в течение нескольких веков оказывали влияние на простонародные религиозные представления. Мы впоследствии убедимся (§ 304), что это не единственный источник европейского религиозного фольклора, однако дуалистская ересь прочно впиталась в народное сознание. Достаточно одного примера: распространенный в Юго-Восточной Европе миф о Сотворении мира Богом с помощью дьявола (он ныряет на дно праокеана, чтобы принести ил) имеет продолжение — труд истощил Бога физически и душевно. Согласно одному из вариантов мифа, Бог погружается в глубокий сон; согласно другому — оказывается неспособен самостоятельно решить задачу, каким образом «вместить» Землю в небесную чашу. Тогда еж советует Ему немного ее умять, отчего возникают горы и долины.[498]

Свойственные народному религиозному сознанию уважение к дьяволу и представление об усталости Бога, его неожиданно насупившем бессилии, близки к учению «примитивных» религий о deus otiosus, согласно которому, создав Мир и человека, Бог потерял интерес к своему творению и возвратился на небеса, предоставив завершить труд некоему Сверхъестественному Существу или демиургу.

 

§ 294. Богомилы на Западе: катары

В первые десятилетия XI в. становится заметным влияние богомильских проповедников в Италии, Франции, Западной Германии. В Орлеане они обратили часть знати и духовенства, включая советника короля Роберта и духовника королевы. Проповедники учили всем основным воззрениям богомилов: Бог — не творец мира; плоть греховна; брак, крещение, причастие, исповедь — тщетны; Святой Дух, передающийся адепту посредством возложения рук, его очищает, освящает и т. д. Король разоблачил секту, судил и покарал еретиков. Они были сожжены 28 декабря 1022 года. Это была первая огненная казнь на Западе. Однако движение ширилось. Основанная в Италии церковь катаров[499] направляла миссионеров в Прованс, Лангедок, рейнские земли и на запад до Пиренеев. В основном, проповедью нового учения занимались ткачи. Общины Прованса разделялись на четыре епархии. Видимо, в 1167 г. неподалеку от Тулузы состоялся собор, на котором богомильскому Константинопольскому епископу удалось внушить наиболее радикальный дуализм ломбардским и южнофранцузскнм сектантам.

Однако продвигаясь на запад, богомильство впитывало местную, оппозиционную официальной церкви, традицию, что все более затрудняло выработку сектантами единой теологии.[500] Катары не верили ни в Ад, ни в Чистилище, полагая, что мир и есть обитель Сатаны, пленившего дух материей. Сатана отождествлялся с ветхозаветным Яхве. Истинный Бог, сияющий и всеблагой, внеположен миру. Это Он послал своего сына Христа научить людей освобождаться из тенет материи. Христос — чистый Дух, поэтому его плотское обличье — морок.[501] Подобная же ненависть к жизни была свойственна некоторым гностическим и манихейским сектам (ср. § 232 и сл.). Можно утверждать, что идеал катаров — самоуничтожение человечества посредством самоубийств и отказа от деторождения, поэтому супружеству они предпочитали блуд.[502]

К обряду вступления в секту, convenza (convenientia), неофит допускался только после длительного периода ученичества. Второй этап посвящения, consolamentum, возводивший адепта в ранг «совершенного», обычно осуществлялся уже на смертном одре, но иногда, по его желанию, и раньше. Однако в подобных случаях он подвергался достаточно суровым испытаниям. Consolamentum совершался в жилище одного из посвященных, под руководством старейшего из «совершенных». Первый этап обряда, servitium, заключался в коллективной исповеди, во время которой председатель держал перед собой раскрытое Евангелие.[503] Затем, после чтения "Отче наш", адепт, претендующий стать «совершенным», пав ниц перед Председателем, просил о благословении, а также, чтобы тот отмолил его грехи перед Богом. "Да простит тебя Господь, — отвечал председатель, — сделает тебя добрым христианином и упокоит с миром!" Ритуал требовал отречения от римской церкви и католического крещения. Поскольку грех, совершенный после consolamentum, обесценивал обряд, некоторые «совершенные» сознательно доводили себя до голодной смерти (endura).[504] Ритуал завершался «примирением», взаимным лобзанием всех присутствующих. «Совершенные», как мужчины, так и женщины, пользовались среди катаров большим авторитетом, чем пастыри. От них требовалась более суровая аскеза, чем от остальных посвященных, в частности, соблюдение трех длительных строгих постов. Организация церкви катаров недостаточно изучена, но известно, что епископам помогали filius major и filius minor, причем после смерти епископа filius major наследовал его сан. Сходство катарской литургии с католической не носило пародийного характера. Она следовала древнему христианскому обряду, восходящему к V в.[505] Успеху проповеди катаров и вообще религиозных течений, близких к милленаризму, достаточно часто преобразующихся в ереси, способствовал упадок римской церкви и разложение в среде католических иерархов. Иннокентий III на IV Латеранском соборе клеймил епископов, которые в погоне за "плотскими наслаждениями" забыли о своем пастырском долге, "неспособны нести слово Божье и наставлять паству". Разврат и стяжательство духовенства отвращали верующих от римской церкви. Многие священники были женаты или открыто жили с любовницами. Некоторые владели тавернами, чтобы содержать своих жен и детей. Поскольку священники были обязаны отчислять денежные средства своему церковному начальству, они взимали плату за требы — венчание, крещение, мессы во здравие и за упокой и т. д. Запрет на перевод Библии[506] (в отличие от Востока) на живые языки исключал религиозное просвещение; к вере можно было приобщиться только с помощью пастырей и монахов.

 

В начале XII в. св. Доминик (1170–1221) пытался бороться с ересью, но безуспешно. По его инициативе Иннокентий III учредил орден доминиканцев. Однако доминиканцам, как прежде и папским легатам, не удалось воспрепятствовать распространению учения катаров. В 1204 г. в Каркассоне состоялся последний публичный диспут между катарскими и католическими богословами. В январе 1205 г. Петр Кастельмарский, которому Иннокентий III доверил искоренить ересь в Южной Франции, пожелал сложить с себя полномочия и удалиться в монастырь. Свой отказ ему Папа мотивировал тем, что "деяние превыше созерцания".

Наконец, в ноябре 1207 г. Иннокентий III провозгласил Крестовый поход против альбигойцев, обращаясь в первую очередь к суверенам Севера: герцогу Бургундскому, графам Барскому, Неверскому, Шампанскому и Блуа, которых соблазнил обещанием, в случае победы, передать им во владение имущество альбигойской знати. Французского короля, в свою очередь, прельщала возможность подчинить себе Юг. Первый поход продолжался с 1208–1209 гг. по 1229 г., однако не достиг окончательного успеха, и война длилась еще долгие годы. Церковь катаров прекратила свое существование лишь в 1330 г.

Жестокий "Крестовый поход против альбигойцев" во многом показателен. По исторической иронии, он оказался единственным безусловно успешным Крестовым походом и повлек за собой значительные политические, культурные и религиозные последствия, важнейшее из которых — объединение Франции и одновременно — гибель южнофранцузской культуры (включая учрежденные королевой Алиенорой "Суды Любви", вдохновляемые культом Женщины и поэзией трубадуров; см. § 269). Что касается религиозных последствий, то наиболее значительными из них явились возросшие могущество и жестокость инквизиции. Учрежденный в Тулузе во время войны трибунал обязал всех девушек старше 12 и юношей старше 14 лет отрекаться от ереси. В 1229 г. Тулузский синод запретил верующим пользоваться Библией как на латыни, так и на местных языках; из всей церковной литературы избежали запрета лишь требник, Псалтырь и Часослов Богоматери, однако исключительно на латыни. Немногие альбигойцы, бежавшие в Италию, были в результате разоблачены инквизицией, которая распространилась почти на все страны Западной и Центральной Европы. При этом борьба церкви с еретиками ускорила процесс ее реформирования и стимулировала деятельность францисканцев и доминиканцев.

Уничтожение альбигойцев — одна из наиболее мрачных страниц истории римской церкви. Однако неприятие католической церковью альбигойской ереси было оправданным. Ненависть к плоти (взять хотя бы отрицание брака, отказ от деторождения и т. д.) и последовательный дуализм отторгали катаров как от ветхозаветной, так и от христианской традиции. Альбигойцы, по сути дела, исповедовали религию sui generis, восточной модели и происхождения.

Исключительный успех проповеди катаров стал первым массированным вторжением на Запад восточных религиозных представлений, нашедших адептов как в крестьянской среде, так и среди ремесленников, ученых, знати. Лишь в XX в. наблюдался сходный феномен — в первую очередь, успех в Западной Европе милленаризма восточного образца в облике марксизма-ленинизма.

 

§ 295. Св. Франциск Ассизский

В XII–XIII вв. значительный отклик получила проповедь нищеты. Такие еретические течения, как гумилиаты,[507] вальденсы, катары, бегинки и бегарды полагали бедность необходимым условием следования идеалам, провозглашенным Христом и Апостолами. В ответ на подобные умонастроения верующих Папа в начале XIII в. признал два ордена нищенствующих монахов — францисканский и доминиканский. Однако, как мы увидим, мистика нищеты спровоцировала кризисы в ордене францисканцев, угрожавшие самому его существованию, так как основатель ордена, считавший себя мистически обрученным с Бедностью, требовал полного отказа от собственности.

Франциск родился в 1182 г. в Ассизи. Его отец был богатым купцом. В 1205 г. Франциск совершил свое первое паломничество в Рим, где просил милостыню перед собором Святого Петра. Однажды, оказавшись возле лепрозория, он поцеловал прокаженного. Вернувшись в Ассизи, Франциск в течение двух лет жил отшельником при одной из церквей. Его истинное призвание открылось Франциску, когда во время богослужения прозвучали знаменитые слова "Евангелия от Матфея": "Больных исцеляйте; прокаженных очищайте […] Не берите с собою ни золота, ни серебра…"[508] С тех пор он буквально следовал этому призыву Христа, обращенному к Апостолам. Для нескольких своих последователей Франциск сочинил лаконичный и четкий «Устав». В 1210 г. он вновь посещает Рим, чтобы добиться утверждения «Устава» Папой. Иннокентий III дает согласие при условии, что Франциск лично возглавит малый орден (откуда и название минориты). После чего монахи проповедуют по всей Италии, собираясь вместе только раз в году, на Пятидесятницу. В 1217 г. Франциск познакомился с кардиналом Уголино, горячим сторонником его подвижничества, своим будущим другом и покровителем ордена. В следующем году Poverello встретился с Домиником, предложившим ему объединить ордена, от чего Франциск отказался.

На собрании 1219 г. Уголино, по инициативе наиболее просвещенных монахов, предложил внести изменения в «Устав», но его предложение не нашло поддержки. Тем временем францисканские миссионеры распространили свою деятельность за пределы Италии. Франциск в сопровождении одиннадцати братьев отправляется в Святую Землю, намереваясь проповедовать перед султаном. Франциску удается проникнуть в лагерь султана, который принял его доброжелательно. Вскоре, получив известие, что два назначенных им викария изменили «Устав» и добились от Папы привилегий, Франциск возвращается в Италию. Гам он узнает, что некоторые минориты объявлены еретиками во Франции, Германии и Венгрии. Это убедило Франциска принять официальное покровительство Папы, тем самым преобразовав вольную монашескую общину в регулярный орден согласно каноническому праву. Новый «Устав» был утвержден Гонорием III в 1223 г., после чего Франциск отказался от руководства орденом. В следующем году он удаляется в Верону, где и обретает стигматы. Тяжело больной, почти ослепший, он в уединении сочиняет "Laude al Sole", «Увещевания» братьям и свое «Завещание».

В этом трогательном сочинении Франциск в последний раз пытается напомнить монахам об истинном предназначении ордена. Влюбленный в физический труд, он призывает монахов трудиться. "А когда не дастся нам плата за труд, прибегнем к столу Господнему, просить у дверей милостыню". Он предостерегает братьев "оставаться в церквях, пристанищах и всех местах, для них устрояемых, не иначе как пришельцы, гости и странники, как подобает святой бедности, которую мы обещали в «Уставе»; строго приказывает "всем братьям, во имя послушания, где бы они ни были, не сметь добиваться никакой грамоты Римской курии ни самим, ни через третье лицо, ни для церкви, ни для другого какого места, ни оправдываясь проповедническим служением, ни телесными преследованиями…"[509]

Франциск скончался в 1226 г., и уже через два года был канонизирован Папой Григорием IX, бывшим кардиналом Уголино. Это оказалось наилучшим способом сохранить орден в лоне католической церкви. Однако и в дальнейшем отношения францисканцев с Римским Престолом складывались непросто. Первые биографы св. Франциска изображали его посланцем Божьим, призванным возвестить необходимость церковных реформ. Некоторые францисканцы полагали, что их патрон принадлежит Третьему Царству, возвещенному Иоахимом Флорским[510] (см. § 271). Народные предания, в которых св. Франциск и его ученики уподоблены Христу и Апостолам, собранные миноритами в XIII в., были обнародованы в XIV в. под названием "Fioretti".[511] Несмотря на искреннее восхищение Франциском, Григорий IX, вопреки «Завещанию», подтвердил «Устав» 1223 г., что вызвало противодействие «блюстителей», а позже — спиритуалов, которые настаивали на полном отказе от собственности. В нескольких буллах Григорий IX и его преемники пытались разъяснить, что речь идет не о «владении», а о «пользовании» строениями и прочим имуществом. Иоанн Пармский, генерал ордена с 1247 по 1257 г., пытался сберечь традиции св. Франциска, при этом избежав прямого конфликта с Римом, но ему помешала непримиримость спиритуалов. К счастью, Иоанну Пармскому преемствовал Бонавентура, которого можно назвать вторым основателем ордена. Тем не менее, полемика вокруг совершенной бедности продолжалась в течение всей жизни Бонавентуры и после его смерти (1274). Диспут был окончательно завершен лишь к 1320 году.

Разумеется, победа Рима умерила первоначальное рвение францисканцев и лишила их надежды на возврат церкви к апостольским идеалам, но благодаря этому компромиссу орден сумел выжить. Примером для подражания францисканцам продолжали служить лишь Христос, Апостолы и св. Франциск, т. е. монахам по-прежнему предписывались бедность, благотворительность и физический труд. Однако важнейшей — и труднейшей — обязанностью миноритов оставалась покорность церковным властям.

 

§ 296. Св. Бонавентура и мистическая теология

Бонавентура родился в 1217 г. в окрестностях Орвьето. До 1253 г. он сначала изучал, а потом преподавал теологию в Париже. В 1257 г., в период одного из наиболее глубоких кризисов францисканства, он возглавил орден. На посту генерала Бонавентура пытался примирить две крайние точки зрения, признавая наряду с бедностью и физическим трудом необходимость образования и созерцания. Он также составил наиболее компромиссную биографию св. Франциска ("Legenda major", 1263), через три года официально признанную единственным достоверным житием святого,

Во время своего обучения в Париже Бонавентура написал "Комментарий к Сентенциям" Петра Ломбардского ["Breviloquium"] и "Спорные вопросы" ["Quaestiones Disputatae"]. Свое главное сочинение, "Путеводитель разума по Богу" ["Itinerarium Mentis in Deum"],[512] он написал в 1259 г. после краткого уединения в Берне. За год до своей кончины, последовавшей в 1274 г., Бонавентура был возведен в сан кардинала-епископа Альбанского. Канонизированный Сикстом IV в 1482 г., он был удостоен наименования Doctor Seraphicus Сикстом V в 1588 г.

Теперь уже несомненно, что из всех средневековых богословов одному Бонавентуре удалось осуществить наиболее полный теологический синтез. Он пытался совместить взгляды Платона и Аристотеля, Августина и восточных Отцов Церкви, Псевдо-Дионисия и Франциска Ассизского.[513] Если Фома Аквинский основывал свое учение исключительно на идеях Аристотеля, то Бонавентура унаследовал традиции Августина и средневекового неоплатонизма. Однако в средние века его учение осталось недооцененным, поскольку в теологии победило томистско-аристотелевское направление (столь же триумфально, как неотомизм в наше время).

Современный исследователь Эверт X. Казенз считает теорию coincidentia oppositorum основой учения Бонавентуры.[514] Очевидно, что данная концепция, более или менее четко сформулированная, пронизывает всю историю религий. Она прослеживается и в библейском монотеизме: Бог одновременно бесконечен и персонален, трансцендентен миру и раскрывается в истории, вечен и существует во времени и т. д. Подобные противоречия еще более заострены в личности Христа. Однако Бонавентура разрешает их, приняв за образец Святую Троицу, в которой Третья Ипостась исполняет функцию посредника и объединителя.

"Itinerarium Mentis in Deum" — несомненно, наиболее выдающееся произведение Бонавентуры. В нем автор также использует широко распространенную символику, восходящую к истокам христианской мистики, в первую очередь — образ лестницы.[515] "Мир — это лестница, — учит Бонавентура, — по которой мы восходим к Богу. В процессе восхождения нам встречаются различные приметы Бога. Иные из них — материальные, иные духовные, иные временные, иные вечные, иные внеположные нам, иные присущие. Сначала путь к постижению Первопричины, Бога, наидуховнейшего и вечного, который превыше нас, пролегает через материальные и временные Его приметы, внеположные нам. Так мы вступаем на путь, ведущий к Богу. Затем нам следует погрузиться внутрь себя, в свой собственный разум, где запечатлен Бог вечный и духовный. Здесь помещаются врата Божественной истины, сквозь которые мы должны ступить в то, что вечно, духовно и превыше нас".[516] Таким образом мы постигаем Бога в качестве Единства (т. е. Единственного, кто неподвластен времени) и Св. Троицу.

В первых четырех главах «Путеводителя» Бонавентура рассуждает об отражении Бога в материальном мире и человеческой душе, а также о восхождении к Богу. Следующие две главы посвящены созерцанию Бога в качестве Сущего (гл. V) и в качестве Блага (гл. VI). Наконец, в последней, седьмой главе описан мистический экстаз, воскресение души в слиянии с Иисусом Христом. Тут следует отметить исключительное значение, которое Бонавентура придавал экстазу. В отличие от мистического опыта Бернарда Клервосского, где доминировал символизм брачного союза, для Бонавентуры unio mystica осуществляется через успение вместе с Христом, с последующим совместным слиянием в Боге-Отце.

С другой стороны, как истинный францисканец, Бонавентура поощряет строгое и точное знание природы, поскольку Божественная мудрость открывается в космических объектах, а глубокое познание любого материального предмета способствует самопознанию, что, в свою очередь, помогает понять, что Божественный разум — причина каждого индивидуального существования ("Путеводитель", гл. II, 4). Некоторые авторы видели в интересе миноритов к изучению природы один из стимулов развития естественных наук; к примеру, источник открытий Роджера Бэкона (ок. 1214–1292) и последователей Оккама. Можно сравнить значение провозглашенного Бонавентурой принципа неразрывности мистического опыта и познания природы с решающей ролью даосизма в развитии естествознания в Китае (см. § 132).

 

§ 297. Св. Фома Аквинский и схоластика

Обычно «схоластическими» называют богословские учения, стремящиеся совместить откровение с разумом, веру с познанием. Уже Ансельм Кентерберийский (1033–1109) следовал принципу св. Августина: "уверовать, чтобы понять", — утверждающему нетщетность разума, хотя и вторичность его по отношению к вере. Однако только Петр Ломбардский (1100–1160) в своем сочинении "Четыре книги сентенций" разработал структуру схоластического богословия. В форме рассуждений, вопросов и ответов, теологу-схоласту следует трактовать следующие темы; Бог, Творение, Боговоплощение, Искупление, Таинства.

В XII в. сочинения Аристотеля, а также великих иудейских и арабских философов (в первую очередь, Аверроэса, Авиценны, Маймонида) получают распространение в латинских переводах. Их воззрения открыли новые перспективы взаимодействия разума и веры. Согласно Аристотелю, область разума целиком автономна. Альберт Великий (Альберт Болыдтедтский, 1206 или 1207–1280), один из наиболее универсальных умов средневековья, требовал восстановить "попранные права разума".[517] Однако подобная точка зрения вызывала протест консервативных богословов, обвинявших схоластов в намерении превратить религию в философию, а Христа — в Аристотеля.

 

Взгляды Альберта Великого были развиты и систематизированы его учеником Фомой Аквинским (1224–1274).[518] Для св. Фомы, одновременно богослова и философа, главной темой оставалось Бытие, которое и есть Бог. Он решительно разграничивал домены Благодати и Природы, разума и веры, что. однако, не исключало их гармонии. По Аквинату, существование Бога становится для человека очевидным, стоит ему задуматься об окружающем мире. К примеру: несомненно, что мир находится в движении; следовательно, движение должно иметь причину; но данная причина обусловлена своей причиной, та — своей; однако эта цепочка не может быть бесконечной, потому обязан существовать некий перводвигатель, который и есть Бог. Это доказательство бытия Божия стало первым из пяти. Все пять «путей», как их называл св. Фома, вели от мира к Богу, восходя по причинно-следственной цепочке.

Бесконечный и простой, Бог постижим человеческим разумом, однако невыразим словами. Бог есть чистое бытие (ipsum esse), следовательно, Он бесконечен, вечен и неизменен. Представленное св. Фомой доказательство бытия Божия одновременно доказывает, что Он — создатель вселенной, которую сотворил по собственному произволению, без каких-либо побудительных причин. Однако, согласно Аквинату, человеческий разум бессилен самостоятельно постичь, существует ли мир извечно или имел начало. Божественное откровение сообщает нам веру в то, что сотворение мира осуществилось во времени. Это одна из истин, дарованных откровением, наряду с другими (первородный грех, Св. Троица, Воплощение Сына Божия и т. д.). Соответственно, она может стать предметом теологии, но не философии. Изначальная проблема познания — вопрос о реальном существовании его предмета. Человек был создан, чтобы познать Бога во всей полноте, но, вследствие грехопадения, он способен Его постичь лишь через откровение. Божественная благодать позволяет верующему познать Бога в той мере, в какой Он обнаружил себя в священной истории.

"Несмотря на противодействие богословов, взгляды св. Фомы привлекли множество последователей, не только доминиканцев, но и представителей других философских и религиозных школ […] Томистская реформа затронула как богословие, так и философию, коснувшись всех коренных проблем каждой дисциплины, но, как нам видится, наиболее ощутимо затронув фундаментальные вопросы онтологии, определяющие разрешение и всех прочих".[519] Гильсон считал, что главная заслуга св. Фомы состоит в том, что ему удалось успешно избежать как «теологизма», признающего самодостаточность веры, так и «рационализма». Тот же автор полагает, что закат схоластики начался с осуждения некоторых взглядов Аристотеля (а в еще большей степени его арабских комментаторов) Парижским епископом Этьеном Тампьером в 1270 и 1277 гг.[520] С этого момента сотрудничество богословия с философией было во многом скомпрометировано. Критические выступления таких схоластов, как Дуне Скот (ок. 1265–1308) и Уильям Оккам (ок. 1285–1347) также стремились разрушить томистский синтез. В результате размежевание богословия и философии предвосхитило явственный в современных обществах разрыв между священным и профанным.[521]

 

Уточним, что со взглядами Гильсона в целом в наши дни трудно согласиться. Фома Аквинский не был единственным великим схоластом средневековья. В ХШ-XIV вв. другие мыслители — в первую очередь, Дуне Скот и Оккам — пользовались не меньшим, если не большим авторитетом. Однако престиж томизма значительно вырос после того, как в XIX в. он был объявлен официальной доктриной католической церкви. Возрождение неотомизма в первой четверти XX в. вообще явилось важной вехой в истории западной цивилизации.

Дуне Скот, именуемый doctor subtilis, подверг критике самые основы теологии св. Фомы, т. е. отрицал необходимость согласовывать веру с разумом. Он полагал, что за исключением постижимого посредством логики доказательства бытия Божия в качестве перводвигателя, религиозному познанию следует руководствоваться единственно верой.

Оккам, doctor plusquam subtilis,[522] в своей критике богословского рационализма пошел еще дальше. Он считал, что поскольку человек способен познать лишь непосредственно наблюдаемые явления, законы логики и божественное откровение, метафизика вообще невозможна. Оккам категорически отрицал реальное существование «универсалий», считая их лишь порождением человеческого разума. Поскольку человек ни умом, ни интуицией неспособен познать Бога, он вынужден довольствоваться свидетельствами веры и откровения.[523]

Новаторство и глубина религиозной мысли Оккама в наибольшей степени выразились в его понимании Бога. Поскольку Бог абсолютно свободен и всемогущ, Ему доступно все, даже нарушение собственных установлений. Он способен, к примеру, избавить от наказания преступника и покарать святого. Божественная свобода превосходит и разум, и воображение, и языковые возможности человека. Религия учит, что Бог подобен человеку, однако Он способен принять любое обличие: осла, камня, дерева.[524]

 

Подобные представления о Божественной свободе были слишком парадоксальны для средневекового сознания. Но когда в XVIII в. были открыты "примитивные народы", теология Оккама позволила вникнуть в феномен так называемого "идолопоклонства дикарей", когда священное может предстать в самом подчас неожиданном облике. Учение Оккама способно объяснить иерофании, распространенные в архаических и традиционных религиях, поскольку уже не вызывает сомнений, что предметом почитания служили не сами природные объекты (камень, дерево, источник), а сверхъестественные силы, в них «воплотившиеся».

 

§ 298. Мейстер Экхарт: Бог и божество

Экхарт родился в 1260 г., образование получил у доминиканцев в Кельне и Париже. Затем исполнял обязанности преподавателя;, проповедника и администратора в Париже (1311–1313), Страсбурге (1313–1323), Кельне (1323–1327). В двух последних городах его проповедь нашла отклик как у католических монахинь, так и среди бегинок. К сожалению, наиболее значительные из многочисленных сочинений Экхарта — "Комментарий к Сентенциям" Петра Ломбардскою и фундаментальный теологический свод "Opus Tripartitum", — сохранились только в отрывках. Зато уцелели произведения Экхарта, сочиненные на немецком языке, включая "Духовные наставления",[525] большую часть трактатов и множество проповедей.

Мейстер Экхарт — своеобразный, глубокий и «темный» теолог.[526] Недаром его считают крупнейшим европейским мистиком. Экхарт не только продолжил традицию, но и положил начало новой эпохе в истории христианской мистики. Напомним, что с IV до XII вв. мистическая практика предполагала уход от мира, т. е. монашеский образ жизни. Считалось, что приблизиться к Богу, ощутить Его присутствие, возможно лишь в пустыне или монастырской келье. Устремляясь к Богу, мистик почти обретал потерянный Рай, возвращался в состояние, в котором пребывал Адам до грехопадения.

Истоком христианской мистики можно считать описание Апостолом Павлом экстатического восхождения, видимо, собственного, на третье небо: "И знаю о таком человеке, — только не знаю — в теле или вне тела: Бог знает, — что он был восхищен в рай и слышал неизреченные слова, которых человеку нельзя пересказать" (2Кор 12: 3–4). Таким образом, ностальгию по потерянному Раю испытывали уже основоположники христианства. Верующие молились на восток, где помещался Эдем. Устроение церквей и монастырских садов символизирует Рай. Основатели монашества (как позже и Франциск Ассизский) приручали диких зверей; а ведь главная примета райской жизни — власть человека над животными.[527]

Мистическому богослову Евагрию Понтийскому (IV в.) идеалом христианина представлялся монах — как личность, сумевшая возвратиться в райское состояние. Конечная цель молитвенного уединения — слияние с Богом. Ибо, — отмечает св. Бернард, — "Бог и человек разделены. Каждый располагает собственной волей и субстанцией. Их слиянием будет воссоединение воль и единение в любви".[528]

Понимание unio mystica как почти что брачного союза — не редкость в истории мистики, причем не только христианской. Сразу отметим, что оно целиком чуждо учению Мейстера Экхарта. Еще больше отличает Экхарта от ранних мистических богословов то, что его проповедь обращена не только к монахам и монахиням, но и к мирянам. В XIII в. стремление к духовному совершенству уже не требовало непременного монастырского уединения. Можно говорить о «демократизации» и «секуляризации» мистического опыта, характерных для периода с 1200 по 1600 гг. Мейстер Экхарт был провозвестником этого нового этапа в истории христианской мистики; он провозгласил и теологически обосновал возможность восстановить онтологическое единство с Богом, оставаясь в миру.[529] И для него также мистический опыт означал "возврат к истокам" — но к состоянию, предшествующему Адаму и сотворению мира.

Мейстер Экхарт основывает свою новаторскую теологию на различении Бога и божества. Словом «Бог» (Gott) он называл Бога-Творца, а понятием «божество» (Gottheit) определял божественную сущность. В «божестве» он видел Grund, основание и «матрицу» Бога. Конечно, речь не шла о предшествовании во времени или об онтологической модификации, осуществившейся во времени, вслед за актом творения. Однако по причине нечеткости и ограниченности человеческого языка подобное различение могло повлечь досадные недоразумения. В одной из своих проповедей Экхарт утверждает: "Бог и божество столь же различны, как небо и земля […]. Бог творит, божество не творит, поскольку не имеет объекта […]. Бога и божество различают деятельность и бездействие".[530] Дионисий Ареопагит (см. § 257) определял Бога как "чистое ничто". Экхарт развил и заострил эту отрицательную теологию: "Бог не имеет имени, поскольку никто не может Его понять или сказать о Нем что-либо […] Значит, если я скажу, что Бог хорош, это будет неправдой; я хорош, а Бог не хорош […] Если я даже скажу, что Бог мудр, и это будет неправдой; я мудрее, чем он. Если я к тому же скажу, что Бог есть сущее, и это не будет правдой; он есть сущее превыше сущего и отрицание всего".[531]

 

С другой стороны, Экхарт настаивает на том, что человек — "порождение Бога", и призывает верующих устремляться к божеству (Gottheit), минуя Св. Троицу, поскольку человеческая душа в своем основании (Grund) единосущна божеству и способна непосредственно познать Бога во всей Его полноте, не нуждаясь в посредниках. В отличие от св. Бернарда и других великих мистиков, Экхарт видит в опыте созерцания не unio mystica, а возврат человека к первичному единству с неявленным божеством (Gottheit) посредством осознания своего онтологического тождества с божественной основой (Grund). "В моем изначале я не ведал Бога, а был только самим собой […] Я был чистым бытием, и я познавал себя в божественной истине […] Я был собственной первопричиной — как своего вечного существования, так и временного […] Поскольку я вечно рождаюсь, я бессмертен […] Я был причиной самого себя и всего остального".[532]

По Экхарту, этому первичному состоянию, предшествующему акту творения, будет идентично конечное, а цель мистического опыта — полное растворение человеческой души в едином божестве. Однако его учение отлично от пантеизма или монизма ведантийского образца. Экхарт уподоблял единение с Богом капле, упавшей в океан: она сливается с океаном, но океан не становится каплей. "Так же и человеческая душа отождествляется с божеством, но Бог не отождествляется с душой". Достигнув мистического единства, "душа бытийствует в Боге, подобно тому, как Бог бытийствует в самом себе".[533]

Вполне признавая различие Бога и человеческой души, Экхарт стремился доказать, что оно преодолимо. Для Экхарта долг и предназначение человека — бытие в Боге, а не существование в мире в качестве Божьей твари. Поскольку истинный человек — т. е. его душа — вечен, то единственный путь к спасению — победа над временем.[534] Экхарт постоянно призывает к «отрешению» (Abgescheidenheit) как необходимому условию обретения Бога.[535] Согласно его учению, спасение — это процесс познания истины. Человек близок к спасению в той мере, в какой он познал свое истинное бытие, что прежде требует познания Бога, причины всего сущего.[536] Высший религиозный опыт, обеспечивающий спасение, — это рождение Логоса в душе верующего. Поскольку Бог-Отец рождает Сына в вечности, а основание (Grund) Отца и человеческая душа единосущны, Бог рождает Сына в самом основании человеческой души. Более того: "он рождает меня, своего сына, [который есть] тот же Сын". "Он не просто рождает меня, своего Сына, но рождает, как Самого Себя [Отца], а самого себя, как меня".[537]

 

Наибольшее возмущение противников Экхарта вызывал именно его тезис о рождении Сына в душе верующего, предполагающий тождество "добродетельного и благочестивого" христианина с Христом. Надо признать, что Экхарт подчас использовал довольно рискованные метафоры. Проповедь 6 он заканчивает рассуждением о человеке, полностью воплотившемся в Христа, подобно тому, как хлеб пресуществляется в тело Господне. "Я столь глубоко изменился в Нем, что он породил Свое бытие во мне, притом то же самое бытие, а не его подобие".[538] Однако в своем "Защитительном слове" Экхарт утверждает, что говорил лишь об «аналогии» (in quantum), а не о действительном телесном воплощении.[539]

 

Некоторые богословы полагали, что решающее значение, которое Экхарт в религиозной практике придавал отрешению (Abgescheidenheit) от всего, что не есть божество (Gottheit), т. е. недооценка человеческой активности во времени, снижает актуальность и действенность его мистического учения. Экхарта несправедливо обвиняли в равнодушии к церковным обрядам и к истории Спасения. Действительно, учение Экхарта оставляло в стороне деятельность Бога в истории и Воплощение Спасителя. Однако он приветствовал тех, кто прерывает созерцание, чтобы накормить болящего, и не устает повторять, что встреча с Богом одинаково вероятна как в храме, так и вне его. С другой стороны, согласно учению Экхарта, конечная цель созерцания, т. е. полное слияние с божеством, достигнутая вне личного духовного опыта, не может удовлетворить верующего. Истинное блаженство, по Экхарту, — не raptus [прорыв экзальтации], а интеллектуальное единение с Богом, обретенное в созерцании.

В 1321 г. Мейстера Экхарта обвинили в ереси, и в последние годы жизни он был вынужден защищать свои взгляды. В 1329 г. (через год или два после его смерти) папа Иоанн XXII объявил 17 из 28 положений учения Экхарта еретическими, а остальные "пристрастными, весьма дерзкими и граничащими с ересью".[540] Возможно, осуждению учения Экхарта способствовали сложность его изложения и личная зависть некоторых теологов, однако оно повлекло за собой роковые последствия. Несмотря на усилия Генриха Сузо и Иоганна Таулера, учеников Экхарта (см. § 300), а также популярность учения среди доминиканцев, сочинения Мейстера Экхарта были на несколько веков изъяты из обихода. Западные христианские теология и метафизика прошли мимо его гениальных прозрений и толкований. Влияние идей Экхарта ограничивалось немецкоязычными странами. Запрет на его сочинения способствовал возникновению апокрифов. В то же время дерзкая мысль Мейстера Экхарта продолжала вдохновлять некоторое творческие умы, в числе наиболее выдающихся из которых — Николай Кузанский.

 

§ 299. Народный пиетизм и его опасности

В конце XII в. уже не считалось, что духовного совершенства можно достичь лишь в монастырской келье. Многие верующие старались подражать Христу и Апостолам, оставаясь в миру — как, например, лионские вальденсы, последователи богатого купца Петра Вальдуса, который, раздав все свое имущество беднякам, проповедовал добровольную нищету, или гумилиаты в Северной Италии.[541] Большинство из них все же оставались в лоне церкви, однако некоторые отрицали необходимость церковных обрядов, даже святых таинств, ставя превыше свой непосредственный опыт единения с Богом.

В Северной Европе — Фландрии, Нидерландах, Германии — возникали небольшие женские общины так называемых бегинок,[542] в которых физический труд сопутствовал молитве и проповеди. Не столь многочисленными, но так же приверженными принципам нищеты и духовного самосовершенствования были мужские общины бегардов.[543]

Вдохновленное идеалом vita apostolica, это народное религиозное движение напоминало вальденсов, которым было присуще неприятие как мира, так и католического духовенства. Возможно, некоторые из бегинок предпочли бы обитать в католических монастырях или, по крайней мере, не отвергли бы духовного наставничества доминиканцев. Так, например, Мехтхильда Магдебургская (1207–1282), первая женщина-мистик, оставившая сочинения на немецком языке, называла св. Доминика "своим возлюбленным Отцом". В трактате "Свет Божественной благодати" Мехтхильда использует мистико-эротическую символику брачного союза. "Ты во мне, а я в Тебе".[544] Она утверждает, что слияние с Богом способно освободить человека из-под власти греха. Гибким и добросовестным умам данное утверждение само по себе не представлялось еретическим. Действительно, некоторые Папы и многие богословы отдавали должное набожности и рвению бегинок.[545] Однако в большинстве своем, особенно начиная с XIV в.

Папы и теологи были склонны обвинять бегардов и бегинок в ереси[546] и, по традиции, в оргиях, свершающихся по наущению дьявола. Но истинная причина их преследования заключалась в ревности духовенства, предпочитавшего видеть в благочестии бегинок и бегардов лишь гордыню и лицемерие.[547]

Согласимся, что религиозная экзальтация действительно неоднократно приводила к инакомыслию и даже, с точки зрения церковных властей, к ереси. Впрочем, в XIII–XIV вв. еще не существовало четкой границы между ортодоксией и инакомыслием. С другой стороны, некоторые религиозные сообщества выдвигали непосильные для человека требования к его религиозной жизни. Церковь, чувствуя опасность подобного идеализма, жестоко его карала, тем самым упуская шанс удовлетворить потребность верующих в более искренней и глубокой христианской духовности.[548]

 

В 1310 г. в Париже была сожжена Маргарита Порет, первая отмеченная в истории последовательница секты Свободного Духа (которую, несмотря на очевидное сходство, следует отличать от движения бегинок и бегардов). Сестры и братья Свободного Духа[549] решительно порвали с церковью, исповедуя радикальный мистицизм, требующий растворения человеческой души в Боге. Противники движения обвиняли его адептов в признании возможности человека достичь в земной жизни столь полного духовного совершенства, что он теряет способность грешить. Еретики считали ненужным посредничество церкви, поскольку "Господь есть Дух; а где Дух Господень, там свобода" (2Кор 3:17). Тем не менее, нет никаких оснований причислять их к антиноминалистам; напротив, адепты полагали, что обрести unio mystica возможно лишь посредством строгих самоограничений. В результате своей практики они чувствовали себя столь слиянными с Богом-Отцом и Христом, что некоторые из них утверждали: "Я — Христос, и даже превыше!.."[550]

Несмотря на то, что Маргарита Порет была сожжена на костре, ее сочинение "Зерцало простецов" распространялось во множестве копий и было переведено на несколько языков. Следует уточнить, что авторство Маргариты Порет было установлено лишь в 1946 г., но популярность этого сочинения среди верующих свидетельствует о том, что ее взгляды не казались современникам целиком еретическими.

"Зерцало" содержит, в частности, диалог, в котором Любовь и Разум оспаривают друг у друга право наставлять человеческую душу. Автор выделяет "семь ступеней Благодати", восходя по которым, верующий достигает слияния с Богом. На пятой и шестой «ступени» Душа исчезает или «отделяется», становясь подобной Ангелам. Однако на седьмую ступень, т. е. unio, можно взойти только после смерти, в Раю.[551]

Многие произведения авторов, принадлежащих к движению Свободного Духа, приписывались Мейстеру Экхарту. Наиболее известные из них — псевдопроповеди 17, 18 и 37.[552] В трактате "Schwester Katrei", повествующем об отношениях одной из бегинок с Мейстером Экхартом, сестра Катрей призывает своего духовника: "Господин, возрадуйтесь вместе со мной: я стала Богом!" После чего Экхарт предписывает ей трехдневное затворничество в храме. Согласно этому сочинению, как и «Зерцалу», слияние души с Богом достигается посредством духовной практики. Основной вклад, внесенный движением Свободного Духа в теологию, — представление о возможности осуществить unio mystica в земной жизни.[553]

 

§ 300. Бедствия и надежды: от флагеллантов к devotio moderns

Кризису западной церкви в XIV в.[554] сопутствовали стихийные бедствия и зловещие космические знаки: появление кометы, солнечные затмения, наводнения. Кроме того, в 1347 г. началась страшная эпидемия чумы, "черной смерти". Шествия флагеллантов были призваны умилостивить Бога.[555] Это народное религиозное движение проделало путь от ортодоксии к инакомыслию. Действительно, флагелланты, признавая свою богословскую неискушенность, полагали, однако, что самоистязание дает им чудотворную и харизматическую силу, равную церковной, за что и были запрещены Климентом VI в 1347 г.

Чтобы замолить не только собственные прегрешения, но и грехи человечества, процессии флагеллантов, иногда многотысячные, во главе с «учителем» шествовали от города к городу. В каждом из них они, распевая гимны, направлялись к кафедральному собору, перед которым образовывали несколько кружков. Стеная и плача, флагелланты призывали Бога-Отца, Иисуса Христа и Святую Деву, а затем бичевали себя с таким усердием, что их спины превращались в кровавое месиво.[556]

Впрочем, вея эпоха была словно заворожена страхом смерти и загробных мук, заслонявшим надежду на последующее воскресение.[557] Произведения искусства (надгробные памятники, скульптура и, в особенности, живопись) с болезненной дотошностью воспроизводили различные стадии трупного разложения.[558] "В наше время кругом мертвецы и могилы".[559] "Пляска смерти", когда танцор изображает самое Смерть, которой увлекались все сословия (короли, нищие, церковные иерархи, купцы и т. д.) сделалась любимым сюжетом живописи и литературы.[560]

 

В эту эпоху кровавых жертвоприношений и пособий по ars moriendi исключительную актуальность приобретает образ Скорбящей Богоматери, а также учение о Чистилище. Хотя существование Чистилища было официально признано папством лишь в 1259 г.,[561] народному религиозному сознанию издревле была свойственна вера в действенность заупокойной мессы.[562]

Состояние кризиса и безнадежности усилило стремление верующих к более искренней религиозной жизни. Поиск мистического опыта подчас приобретал гротескные формы. Религиозные фанатики Баварии, Эльзаса и Швейцарии объявили себя "друзьями Бога". Их влияние восприняли не только миряне различных сословий, но также и некоторые монастыри. Последователи Мейстера Экхарта Таулер и Сузо распространяли его учение в упрощенном виде, чтобы сделать доступным широкому кругу верующих и одновременно затушевать его сомнительные, с точки зрения церкви, положения.

Об Иогане Таулере (ок. 1300–1361) известно довольно мало, а традиционно приписывавшиеся ему сочинения, как выяснилось, принадлежат другим авторам.[563] Следуя учению Экхарта о рождении Бога в душе верующего, Таулер наставлял: нужно искоренить "собственную волю, не совершать никаких поступков, позволяя душе лишь кротко и простосердечно внимать Богу". Разуму следует погрузиться "во мрак Божественной тайны, и затем раствориться в простом и не имеющем образа Всеединстве, где теряются все различия, не существует ни объекта, ни чувств". Согласно Таулеру, подобное единство, а не поиск благодати, и есть конечная цель мистического опыта.

О жизни и сочинениях Генриха Сузо (1296–1366) сохранились более определенные сведения. Совсем юным он становится послушником доминиканского монастыря в Констанце и в 17 лет переживает свой первый экстаз.[564] В отличие от Мейстера Экхарта (своего духовника с 1320 г.), Сузо повествует о собственных экстатических состояниях. Он также выделяет несколько этапов мистического познания: "Тот, кто отрекся от себя, должен отстать от всего тварного и, слившись с Христом, преобразиться в божество".

Возможно, обнародование "Книги Истины", в которой Сузо отстаивает учение Экхарта, послужило причиной запрета его проповеднической деятельности. Сузо совершал путешествия в Швейцарию и Эльзас, где встречался с Таулером, а также с многочисленными "друзьями Бога". Поскольку его проповедь нашла отклик как среди мирян, так и в среде монашества, Сузо преследовала зависть и злобная клевета духовенства. Однако после смерти Сузо его трактаты получили широкое распространение.

Несмотря на свою беспощадную критику бегинок и адептов Свободного Духа, великий фламандский мистик Рюисбрук (1293–1381) также не избежал недоверия церковных властей.[565] Большая часть из одиннадцати достоверно принадлежащих его перу сочинений посвящена духовному познанию. Рюисбрук предостерегал от заблуждения «еретиков» и "ложных мистиков", путающих мистическую пустоту с unio mystica, так как истинное созерцание невозможно вне церкви. Согласно Рюисбруку, слияние с Богом обретается не «самовольно», а по благодати.

Чтобы избежать искажения своих взглядов, Рюисбрук не поощрял распространения некоторых собственных сочинений, предназначенных исключительно для проповедников, уже причастных Опыту созерцания.[566] И все же, не избежав неверного истолкования своего учения, Рюисбрук был подвергнут критике ректором Парижского университета Жаном Жерсоном. Даже столь горячий сторонник Рюисбрука, как Герхарт Грот, допускал возможность того, что способ изложения Рюисбруком собственных идей может повлечь за собой недоразумения. Действительно, Рюисбрук, подчеркивая необходимость духовной практики, утверждал, что опыт созерцания постигается только в сфере духа, и уточнял, что даже самое продуктивнее созерцание не приводит к "полному преображению в Бога, полному преодолению своей тварной природы" ("Сверкающий камень"[567]). Однако в результате духовной практики мистик вливается "в Божественное всеединство", когда его душа "охвачена Св. Троицей" ("Духовные свадьбы") Но Рюисбрук напоминает, что человек создан Богом по Его подобию, "словно живое зеркало, в котором Он запечатлел образ своей сущности". Согласно Рюисбруку, чтобы постичь эту глубокую и таинственную истину, человеку "необходимо умереть в себе и жить в Боге" (ibid., III, Пролог).

Некоторые духовные наставники старались избегать риска церковных гонений, которому, в конечном итоге, подвергались как мистические теологи, так и просто «энтузиасты» созерцания. К примеру, Герхарт Грот (1340–1384) стал основоположником аскетического движения "братьев общей жизни", чуравшегося и мистического богословия, и духовного созерцания. Члены братства были привержены devotio moderna, т. е. простодушной, человеколюбивой и веротерпимой религиозности, притом не противоречащей католической ортодоксии. Братья полагали, что размышление о Боговоплощении, явленном в таинстве евхаристии, более душеполезно, чем мистические спекуляции. На рубеже XIV–XV вв. движение "братьев общей жизни" привлекло множество адептов. Всеобщая глубокая и насущная потребность во внятном религиозном учении объясняет исключительный успех среди верующих "Подражания Христу" Фомы Кемпийского (1380–1571).

До сих пор не существует единой оценки значения и влиятельности данного пиетистского движения. Некоторые авторы видят в нем один из источников церковных реформ, имевших гуманистический характер, будь они католическими или протестантскими.[568] Охотно признавая, что движение в какой-то мере предвосхитило и стимулировало Реформацию, Стивен Озмент с полным основанием отмечает, что его "главное достижение — восстановление монашеских традиций накануне Реформации. Популярность devotio moderna свидетельствует о том, что стремление подражать Христу и Апостолам в их аскезе и благочестивой общинной жизни вдохновляло верующих на исходе средних веков не меньше, чем на заре христианства".[569]

 

§ 301. Николай Кузанский и закат средневековья

Николай Кребс родился в селении Куза в 1401 г. Учился в интернате "Братьев общей жизни". Некоторые авторы полагают, что подобное образование наложило отпечаток на всю духовную жизнь будущего кардинала.[570] Николай рано познакомился с сочинениями Мейстера Экхарта и Псевдо-Дионисия Ареопагита, которые оказали на него глубокое духовное и интеллектуальное влияние. Однако обширные познания (он изучил математику, право, историю, богословие, философию), исключительное своеобразие его метафизики и блестящая церковная карьера делают Николая Кузанского одной из наиболее выдающихся личностей в истории христианства.[571]

 

Тщетной оказалась бы попытка сжато, и притом полно, изложить его учение. Подчеркнем, в первую очередь, универсальность религиозной метафизики Николая Кузанского, нашедшую выражение уже в его ранних сочинениях "De Concordantia Catholica" (1433), "De Docta Ignorantia" (1440), "De pace fldei" (1453). Он стал первым из богословов, который признал concordantia универсальным свойством, присущим и церковной жизни, и человеческой истории, и мирозданию, и Божественной сущности.[572] Кузанец полагал, что concordantia может осуществиться не только между Папой и Собором, восточной и западной церквями, но также между христианством и другими великими религиями. Прийти к столь смелому заключению Николаю Кузанскому помогло апофатическое богословие Псевдо-Дионисия. Следуя принципу via negativa, он сочинил свой знаменитый трактат об "ученом незнании".

Прозрение "ученого незнания" посетило Николая Кузанского в Средиземном море (ноябрь 1437), на корабле, направлявшемся в Константинополь. Поскольку главное сочинение Кузанца исключительно богато идеями, ограничимся всего несколькими положениями его учения. Теолог утверждает, что человеческое познание (относительное, многосложное и ограниченное) бессильно постичь истину (которая проста и безгранична). Все человеческие знания предположительны, и Бог для человека непознаваем (I, 1–3). Истина (абсолютный maximum) недоступна разуму, не умеющему снять противоречия. Значит, следует превзойти как рациональное мышление, так и воображение, непосредственно прозрев maximum. Но даже возвысившийся над различиями и множественностью и таким образом прозревший истину интеллект не способен выразить ее в рациональных понятиях. Поэтому Кузанец прибегает к символам и, в первую очередь, к геометрическим фигурам (I, I, 12). В Боге бесконечно большое (maximum) совпадает с бесконечно малым (minimum; 1,4), а потенция — с актом.[573] Бог ни единичен, ни троичен; Он есть триединство. В своей беспредельной простоте Бог обымает (complicatio) все предметы, но одновременно и присутствует (explicatio) в них. Иначе говоря, complicatio совпадает с explicatio (II, 3). Стоит нам постичь принцип coincidentia oppositorum, как наше «незнание» становится «ученым». Однако человеческий разум не способен осуществить подобный синтез, поскольку coincidentia oppositorum достигается лишь предположительно и в перспективе вечности.[574]

Николай Кузанский был целиком уверен, что via negativa как путь к снятию противоположностей открывает новые перспективы для христианских богословия и философии, позволяя вести вдумчивый и продуктивный диалог с другими религиями. К сожалению, прозрения и выводы Кузанца не получили развития в западном христианстве. В том же 1453 г., когда он сочинил свой трактат "De pace fidei", турки захватили Константинополь, и Византийская империя прекратила свое существование. Казалось, что падение "второго Рима" окончательно перечеркнуло надежду Европы на восстановление ее религиозного и политического единства. Однако несмотря на эту историческую трагедию, в своем трактате "De pace fidei" Кузанец продолжает призывать к объединению религий. Для него не служат препятствием «особенности» политеизма, иудаизма, христианства, ислама. Следуя via negativa, Кузанец способен видеть не только отличие языческих ритуалов от церковных обрядов, но также их сходство, поскольку политеисты "почитают единое Божество во многих божественных образах".[575] Что же касается разницы между чистым иудео-исламским монотеизмом и христианским тринитарным монотеизмом, то Николай Кузанский полагает, что "в качестве творца Бог одновременно и единичен и троичен, но в качестве бесконечности Он ни единичен, ни троичен, ни есть что-либо, выразимое словами".[576] Существенное отличие христиан от адептов других религий заключается в том, что для последних бессмертие души — лишь упование, а для тех, кто верит в Распятие и последующее Воскресение Христа, — данность.

Яркое и новаторское сочинение Николая Кузанского было почти полностью забыто. Как свидетельствует Я. Пеликан, трактат был вновь открыт только в XVIII в. Лессингом. Показательно, что универсалистские воззрения Кузанца нашли отражение в драме Лессинга "Натан Мудрый". Однако не менее показательно, что сочинение "De расе fidei" до сих пор не привлекло внимания современных экуменистов различного толка.[577]

Николай Кузанский был последним выдающимся богословом-философом единой западной церкви. Через полвека после его смерти, в 1517 г., Мартин Лютер обнародовал свои знаменитые 95 тезисов, (см. § 309). А еще через несколько лет произошел окончательный раскол западной церкви, при том, что многочисленные энтузиасты, от вальденсов и францисканцев в XII в. до Яна Гуса[578] и адептов devotion moderna в XV в., стремились добиться изменения тех или иных церковных институций и богослужебной обрядности, при этом оставаясь в лоне католичества.

За редким исключением их усилия оказались тщетными. Последнюю попытку реформации католической церкви «изнутри» предпринял доминиканский проповедник Джироламо Савонарола (1452–1498). Обвиненный в ереси, он был повешен, а его труп предан публичному сожжению. В дальнейшем реформаторы выступали против католичества и осуществляли свои реформы вне римской церкви.

Разумеется, реформистские религиозные течения, иногда почти не нарушавшие границ ортодоксии, — как, впрочем, и противодействие им, — в той или иной мере стимулировались политическими, экономическими и социальными переменами. Однако беспощадность, с которой церковь подавляла религиозное инакомыслие (и в особенности жестокость инквизиции), способствовала упадку веры и деградации церковного христианства. Что же касается политических перемен, выпавших на этот период европейской истории, то важнейшей из них стало укрепление национальных монархий, чему способствовал расцвет новой идеологии — национализма. Однако для нас более интересен факт четкого разграничения, с началом Реформации, светской (к которой были отнесены как Государство, так и Природа) и духовной компетенций.

Возможно, современники этого и не осознавали, но теологические и политические воззрения Оккама полностью совпадали с историческими тенденциями.

 

§ 302. Византия и Рим. Спор о filioque

Уже в IV в. наметились разногласия между западной и восточной церквями (см. § 251), которые в течение последующих веков постепенно углублялись. Причины были самые разнообразные: культурные различия (с одной стороны — греко-восточные культурные корни, с другой — римско-германские); различие языков и, соответственно, взаимная недоступность богословской литературы; различия в бытовом и церковном обиходе (принятый в западной церкви целибат; использование облаток на Западе и просфор на Востоке; причащение мирян только хлебом на Западе и т. д.). Папа Николай протестовал против возведения на Патриарший престол недавнего мирянина Фотия, «позабыв» сходный прецедент с Амвросием Медиоланским.[579] Некоторые действия Рима раздражали, в свою очередь, византийцев. Например, провозглашенное в VI в. верховенство церкви над светской властью или коронация в 800 г. Карла Великого в качестве римского императора, тогда как титул императора исконно принадлежал правителю Византии.

Некоторые церковные установления и обряды были присуши только восточному христианству. Мы уже видели, сколь остро в Византии стоял вопрос о почитании икон (§ 258) и "космическом христианстве", распространенном в сельских общинах Юго-Восточной Европы (см. § 236). Вера в то, что мир искуплен и освящен Распятием и Воскресением Христа, внушала восточным христианам некоторый жизненный и религиозный оптимизм. Вспомним также исключительную важность, которую придавала восточная церковь обряду миропомазания. "Печать Святого Духа", наложенная сразу вслед за крещением, превращала мирянина (от слова «мир», "община") в Его носителя. Наименование «мирянин» подчеркивает одновременно и принадлежность верующего к определенной религиозной общине, и независимость общин, возглавляемых епископами и объединенных в митрополии. Добавим другую характерную черту восточной церкви: веру в возможность прижизненного обóжения правоверного христианина (theosis; см. § 303).

Причиной разделения церквей послужила поправка к Никео-Цареградскому Символу, гласящая, что "Святой Дух исходит от Отца и от Сына". Впервые подобное воззрение, получившее название филиокве, прозвучало на II Толедском Соборе (589), созванном, чтобы утвердить переход короля Рекаредо из арианства в католичество.[580] Несогласие в вопросе об исхождении Святого Духа, — т. е., исходит ли Дух от Отца и Сына или только от Отца, — по сути, означало различное истолкование Святой Троицы. Западное христианство утверждает, что Святой Дух объединяет Отца с Сыном. Восточная церковь, напротив, в Боге-Отце видит первопричину Троицы.[581]

Некоторые авторы полагают, что поправку к Символу инициировали властители Священной Римской империи. "Возникновение империи Каролингов способствовало распространению на Западе учения филиокве и его утверждению в качестве единственно верного понятия об исхождении Святого Духа. Истинной причиной послужила необходимость для нового государства со вселенскими претензиями отстоять свою легитимность в споре с Византией, дотоле единственной по определению христианской империей".[582] Однако лишь в 1014 г. Символ с поправкой о филиокве был оглашен в Риме[583] по требованию императора Генриха II (эту дату и можно считать началом размежевания церквей).

 

Тем не менее, окончательный разрыв между церквями произошел позже. В 1053 г. Папа Лев IX направляет в Константинополь своего верховного легата кардинала Гумберта с предложениями возобновить церковные связи и заключить союз против норманнов, незадолго до того завладевших югом Италии. Однако Патриарх Михаил Керуларий отнесся к ним сдержанно, отказавшись пойти на какие-либо уступки. 15 июля 1054 г. посланцы Папы в храме Святой Софии публично отлучили Керулария от церкви, вменив ему в вину десять ересей, включая отрицание флиокве и целибата.

С тех пор озлобление католиков против византийцев постоянно возрастало, разрешившись разгромом Константинополя в 1204 году армией крестоносцев, уничтожавших иконы и втаптывавших в грязь святые мощи. По свидетельству хрониста Никиты Хониата, проститутка распевала непристойные песни на патриаршем престоле. Летописец напоминает, что мусульмане "не насиловали наших женщин […], не ввергали жителей в совершенную нищету, не раздевали донага, заставляя обнаженными ходить по улицам, не предавали огню или голодной смерти […] А ведь злодействовали подобным образом люди, именующие себя крестоносцами, и так же, как мы, верующие во Христа".[584] Уже говорилось (§ 268), что Бодузи Фландрский объявил себя латинским императором Византии, а венецианец Томмазо Морозини — Константинопольским патриархом.

 

Греки никогда не забывали этой трагедии. Однако, опасаясь турецкой угрозы, православная церковь, начиная с 1261 г., вступает в переговоры с Римом, настойчиво добиваясь созыва объединительного Собора, в целях разрешения спора о флиокве, с последующим провозглашением унии. Со своей стороны, и Византийские императоры стремились к союзу с Римом, рассчитывая на военную помощь. Переговоры продолжались больше века и, наконец, на Флорентийском Соборе (1438–1439) представители православной церкви, под давлением императора, согласились пойти на уступки католикам. Однако союз на подобных условиях был отвергнут и народом, и духовенством. Впрочем, спустя четырнадцать лет Константинополь был захвачен турками, и Византия прекратила свое существование. Но византийские духовные институции пережили ее государственность. "Византия после Византии", по определению румынского историка Н. Иорги,[585] существовала в Западной Европе и России еще не менее трех столетий. Византийское наследие служило источником «народного» христианства, которому не только удалось выстоять среди постоянных гонений, но и породить цельное религиозно-художественное сознание, корни которого уходят в эпоху неолита (см. § 309).

 

§ 303. Монахи-исихасты. Св. Григорий Палама

В связи с понятием обóжения (theosis)[586] уже упоминались имена великих богословов Григория Нисского и Максима Исповедника, которые систематизировали учение о слиянии с Богом (см. § 257). В своем сочинении "О жизни Моисея Законодателя" Григорий Нисский говорит о "сияющем мраке", пребывая в котором, Моисей "возглашает, что узрел Бога" (II, 163–164). Согласно Максиму Исповеднику, это виденье Бога во мраке и есть обóжение, когда верующий причащается: Богу. Theosis возможен лишь по благодати: "всемогущий Бог добровольно являет Себя, притом Его сущность остается непознаваемой".[587] Вот какими словами Симеон Новый Богослов (942-1022), единственный восточнохристианский мистик, поведавший о своем духовном опыте, описывает таинство обóжения: "Ты меня принял, Господь, сделав так, что этот тленный храм — моя бренная плоть — соединилась с Твоей святой плотью, а моя кровь смешалась с Твоей; отныне я часть Тебя, прозрачная и проницаемая".[588]

 

Уже говорилось, что учение об обóжении стало основой православной теологии. Добавим, что оно теснейшим образом связано с духовной практикой синайских монахов-исихастов (от слова hesychya — "молчание"), главной принадлежностью которой считалась «умная», или «Иисусова», молитва. Эта краткую молитву ("Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя") следовало непрестанно повторять, вдумываться в нее и глубоко ею «проникнуться». Начиная с VI в., исихазм с горы Синай распространяется по всей Византии. Уже Иоанн Лествичник (VI–VH вв.), наиболее характерный из синайских богословов, настаивал на необходимости исихии.[589] Но лишь начиная с Никифора Уединенника (XIII в.), исихазм практикуется в афонском и других монастырях. Никифор напоминает, что цель религиозной жизни — овладеть посредством духовной практики "сокровищем, таящимся в нашем сердце". Иначе говоря, соединить ум (nous) с сердцем, "вместилищем Бога", т. е. «низвести» разум в сердце, что достигается, в том числе, и посредством правильного дыхания.

Именно Никифор "пе